Александр Солженицын о Варламе Шаламове
В № 4 «Нового мира» за 1999 год опубликованы краткие воспоминания А. И. Солженицына о Варламе Шаламове, а также его реплики по поводу моей публикации «Из дневников» В. Шаламова («Знамя», 1995, № 6) и републикации их в «Шаламовском сборнике» (вып. 2, Вологда, 1997) с моим послесловием.
Кое-какие места воспоминаний Солженицына хотелось бы прокомментировать истины ради. Итак, следую тексту Солженицына.
Солженицына «художественно не удовлетворили» рассказы Шаламова. Это неудивительно, он писатель традиционный и «новой прозы» Шаламова, движимой совсем иными художественными средствами, понять не мог. Что ж, и в толпе голых людей, гонимых к печам Освенцима, Солженицын стал бы искать и описывать «характеры»? А Колыма была не лучше Освенцима: «Цвета глаз, — писал В. Шаламов, — ни у кого не было». 1938 год, пятидесятиградусный мороз, голод, побои, расстрелы, работа по 14 часов, закостеневшие по ручке кайла руки, цинга, кровь и гной, текущие из незаживающих ран… Шаламов нашел адекватный литературный стиль для изображения этого ада. Кто не знал этого кожей, нервами, остатками мускул, тот не может писать об этом. Господину Ветрову помолчать бы, не судить.
Не помню, кстати, чтобы я когда-либо утверждала, что все герои «Надгробного слова» — сам автор. Он мучится их мукой, умирает их смертью, но в этом рассказе герои имеют даже столь желанные Солженицыну «характеры», вернее, эпитафии. Судя по всему, Солженицын этого рассказа не читал.
Мнение Шаламова о сравнительной ценности поэзии и прозы, так однозначно высказанное Солженицыным, нельзя понимать так узко. Ведь и проза Шаламова — это «новая проза», это проза Поэта (ритм, символы, радар-душа автора),[6] одно из значительнейших литературных явлений второй половины XX века.
Относительно отказа Шаламова от сотрудничества с Солженицыным — это так понятно при разности их характеров, творческих принципов, жизненного опыта.
«Почему я не считаю возможным личное мое сотрудничество? Прежде всего потому, что я надеюсь сказать свое личное слово в русской прозе, а не появиться в тени такого, в общем-то, дельца, как Солженицын».[7]
А. И. Солженицын, безусловно, великий стратег и тактик, а Шаламов — всего лишь великий писатель.
Опять распинает Солженицын историю письма в «Литгазету» 1972 года, при этом забывая собственные многочисленные тактические «облегчения» своих произведений, свое письмо в ЛГ в 1968 году с протестом против зарубежных публикаций. В разных войнах они участвовали: Солженицын — с советской бюрократией, Шаламов — с мировым злом. И с Хиросимой, и с Освенцимом, и с растлением людей, переползающим лагерные колючки («лагерь — мироподобен»).
Он говорил: «Пешкой в игре двух разведок я быть не хочу». И яростно возмущался, что его рассказы используются на Западе малыми дозами как оружие политической борьбы.
Он сражался на другой войне. Даже милая молодая исследовательница из Австралии Е. Михайлик поняла это: «Рассказ «Ягоды» написал человек, сражавшийся при Армагеддоне и знающий, что мертвые не восстали».[8]
ЦРУ Шаламова столь же мало привлекало, как и КГБ. Из «Записок аутсайдера» Владимира Аллоя[9] мы узнали, что А. И. Солженицын даже устраивал дотации «УМСА-ргеss» от некоего секретного ведомства США. Подобные контакты не считал допустимым для себя Шаламов. Он не хотел обслуживать ничьи политические игры. Весь был в литературе, искусстве.
О принятых Солженицыным деньгах. Шаламов имеет в виду, конечно, не гонорар. Это — деньги за «пророческую деятельность», которые идут «не из-за границы», как заверял Солженицын. Шаламов считал, что уж ежели имеешь претензию быть пророком, денег брать нельзя, они связывают твою свободу и посягают на твои слова.
И, наконец, «прямой навет» (мой) о совете Солженицына Шаламову не посылать рассказы на Запад, ибо без религии они там не пойдут.
Увы, должна подтвердить, что запись Шаламовым этой беседы относится именно к А. И. Солженицыну. Даже слова «для пользы дела» вставлены Шаламовым в речь его собеседника. Варлам Тихонович не раз рассказывал мне об этой беседе. Меня еще тогда поразил парадокс: Шаламов, неверующий, оскорблен столь практическим использованием религии. Религию он чтил как самый совершенный нравственный пример. А Солженицын…
И как недостойно звучит лживый намек: «уже безум-новатые глаза». Пронзительным, проницательным и ясным был всегда его взгляд, пока он не ослеп, но это было в 1981 году, а Солженицын, по его словам, видел Шаламова в 1965 году последний раз. Человека, в том числе и дельца Солженицына, он видел насквозь.
Лесняк Борис Николаевич
Его мемуар под претенциозным названием «Мой Шаламов» опубликован в журнале «Октябрь», 1999, № 4 и рассчитан на известный эффект: «Кто кого переживет, тот того и перемемуарит».
Но прав он в одном — это его Шаламов, увиденный мелким, себялюбивым человеком. Я была знакома с Лесняком, но при первом же знакомстве с удивлением почувствовала, что он мне не нравится, антипатичен весь — от кругленькой маленькой фигурки до интонации разговора о В. Т. — какой-то снисходительной, словно Лесняк все еще был всемогущим фельдшером, фаворитом главврача, а Шаламов — бесправным доходягой.
Б. Н. тоже пописывал рассказы и, видимо, ему они казались ничем не хуже шаламовских. Обманчивая простота прозы В. Т. так и подсказывала графоману: «А я чем хуже?». Тем более что в Магадане охотно публиковали его афоризмы, заметки.
И мелкая ложь его: «В парниках на Беличьей выращивали овощи. Все — для больных! Я ни одного помидора не съел!».
Нина Владимировна потрепала мужа по руке: «Да ел ты, ел!».
В. Т. упоминал не раз, что Лесняк не был на общих работах. Медицинская специальность ему помогла в лагере, да и характер он имел обтекаемый, умел приспособиться. Вот и Нине Владимировне Савоевой, человеку горячему, а порой резкому, он сумел оказаться нужным.
— Да, это только благодаря Вам выходят книги,
— говорил, улыбаясь скользко, Лесняк.
Я отвечала, что Шаламов сам, своим талантом открывает себе дорогу.
Мемуар свой Б. Н. не давал мне читать в рукописи, и я из опубликованного текста узнала о его «поправках» к лагерной биографии В. Т. Нет, не к документальности стремился этот «свидетель», якобы черпая ее из лагерного дела Шаламова, на которое нет ни одной ссылки. Из его хроники выпадает и спецзона Джелгала, где Шаламов получил третий срок, и прииск Спокойный, а угольная Аркагала выглядит просто курортом, хотя именно там вращал грудью Шаламов египетский ворот на пронизывающем холодном ветру…
Впрочем, хронику жизни Шаламова, в том числе и на Колыме, я привела в книге В. Шаламова «Несколько моих жизней», М., 1996.
В памяти лагерных богов, имевших прислугу (дневального) и живших благоустроенно (см. свидетельство Евг. Гинзбург в «Крутом маршруте»), слились, видимо, в памяти первое и последнее пребывание Шаламова в Беличьей.
Это естественно. Он был лишь одним из доходяг, из многих доходяг.
А может быть, это и намеренная, хотя и напрасная, забывчивость. Хотя что меняет в облике Автора «Колымских рассказов» плюс-минус месяц в аду? Ад — это бесконечность унижения, смерти, голода, холода, которую не понять, не ощутить Лесняку.
Шаламов и не отрицал помощи, которую оказали ему Н. В. Савоева и Б. Н. Лесняк. Лишний кусок хлеба, лишний месяц в больнице — большое, спасительное дело. Но к чему разбавлять доброе дело неправдой, презрительными словами об отвращении к труду доходяги, которого этот благословенный труд убивает… Это безнравственно.
А что касается «доноса» на Сергея Лунина, то приведу слова свидетеля — хирурга Е. А. Мамучашвили:
«Разумеется, назвать докладную на имя начальника больницы «доносом» нельзя. Шаламов был покороблен поведением Лунина, в котором было очевидно нарушение дисциплины и медицинской этики»[10]
Распитие медицинского спирта, пьяные оргии, танцы медсестры на столе в голом виде… Шаламов защищал «свою» больницу, свое хирургическое отделение как его старший фельдшер. А Лесняк, кстати, в Центральной больнице для заключенных не работал.
Факты для мемуаров он черпает в текстах Шаламова, только интерпретирует их в своем вкусе…
Ревность к славе Ахматовой… Зависть к Пастернаку… А «взятка» редактору в виде «букетика в портфеле»?! Думаю, что зависть разъедала самого Лесняка.
Просто навязчивый бред какой-то.
Шаламов просто восторженно относился к стихам Пастернака, обожал Блока… Он невообразимо выше был зависти к истинному гению.
Просто обитал на ином уровне сознания, боюсь, недоступном Лесняку. Но читатель, я думаю, ознакомится сам с текстами эссе и переписки Шаламова.
А откровения Лесняка — вроде «писал рассказы легко»!!!
В. Т. в письме ко мне, которое я опубликовала как эссе «0 моей прозе», пишет:
«Каждый рассказ, каждая фраза его предварительно прокричана в пустой комнате — я всегда говорю сам с собой, когда пишу. Кричу, угрожаю, плачу. И слез мне не остановить…»
«Легко!» Возвратиться памятью, чувством в те года — страшное напряжение.