Но в середине рассказа в него вдруг внедряются рассуждения героя, посторонние теме и всей эмоциональной атмосфере «Страха»: «То веяние, говорил он, которое погнало в деревню столько даровитых молодых людей, было печальное веяние. Ржи и пшеницы у нас в России много, но совсем нет культурных людей. Надо, чтобы даровитая, здоровая молодежь занималась науками, искусством и политикой…»
В рассказе «На пути» (1886) герой за свою еще не столь долгую жизнь успел переменить множество убеждений и даже профессий. «Разве есть какая-нибудь физическая возможность, – задавался вопросом один из первых рецензентов рассказа, – совместить в одну жизнь то количество искренних увлечений, которые, по словам Лихарева, ему пришлось испытать за какие-нибудь 20 лет: он успел за такой сравнительно короткий промежуток времени (я считаю с 18 лет, когда он мог поступить в университет, – до 42 – момента его беседы с Иловайской) познать тщету всех наук, быть нигилистом, служить на фабриках, в смазчиках, бурлаках, изучать русский народ, собирать песни, побывать в пяти тюрьмах, отправиться и вернуться из ссылки в Архангельскую и Тобольскую губернии, быть славянофилом, украйнофилом, археологом и т. д. и т. д. Заметьте, что каждое из этих многообразных, бесчисленных увлечений, которые он, по-видимому, меняет как перчатки, „гнет его в дугу“, „рвет его тело на части“. Он плачет, грызет подушку, глотает подлеца от своих друзей и после этого снова как ни в чем не бывало идет в смазчики, бурлаки, археологи. Только фантастические нервы могут выдержать ряд подобных потрясений, а ведь Лихарев и в 42 года, в сущности, бодрый, сильный и довольно веселый господин, то, что называется „мужчина в полном соку“. Даже мифическому Фаусту для того, чтобы исполнить самую ничтожную частицу программы русского неудачника – познать тщету наук, надо было 80 лет. Очевидно, что тут либо г-н Лихарев, либо сам автор хватил через край»[670].
В первоначальных редакциях «Иванова» в перечислении того, что утомило и истощило главного героя, кроме гимназии, университета, школ, проектов, были «речи, сыроварни, которые провалились, конский завод, статьи».
Каждый из этих разнородных видов деятельности, требовавших не только хронологически значительных отрезков жизни, но и соответствующих душевных сил и наклонностей, никак не увязывается автором с какою-либо конкретной чертой личности и с традиционной точки зрения выглядит как конспект, схема, наметка характера. Вл. И. Немирович-Данченко с таких позиций, но проницательно увидел общее в этих произведениях: «Что Вы талантливее всех нас – это, я думаю, Вам не впервой слышать, и я подписываюсь под этим без малейшего чувства зависти, но „Иванова“ я не буду считать в числе Ваших лучших вещей. Мне даже жаль этой драмы, как жаль было рассказа „На пути“. И то и другое – брульончики, первоначальные наброски прекрасных вещей» (16 марта 1889 г. – 12, 343).
Такое изобилие родов деятельности – явление нечастое, но само соположение в образе героя нескольких автономных состояний – структурный чеховский принцип. Рассказ Чехова – рассказ состояний; в начале 80-х годов – одного, позже – двух, реже – больше, но всегда самостоятельных, в себе завершенных. Это хорошо видно на примере «Учителя словесности», где композиция обнажается историей печатанья: сначала (1889) была написана (или напечатана) первая часть, вполне законченная, рисующая состояние влюбленности, а через несколько лет (1894) – вторая, тоже вполне самостоятельная, изображающая состояние неудовлетворенности жизнью.
Такова же структура персонажа и в чеховской драматургии. В «Дяде Ване» Войницкий сначала предстает как человек, сотворивший себе кумира, а потом – как этого кумира с пьедестала сбросивший и неутоленно развенчивающий. Оба состояния представлены в формах очень резких. Прежний дядя Ваня «обожал этого профессора», «гордился им и его наукой», «дышал им», все, что тот писал, считал гениальным. Новый же дядя Ваня говорит о нем так: «Человек ровно двадцать пять лет читает и пишет об искусстве, ровно ничего не понимая в искусстве. Двадцать пять лет он пережевывает чужие мысли о реализме, натурализме и всяком другом вздоре <…> двадцать пять лет переливает из пустого в порожнее».
Несочетаемость этих отношений-состояний многажды отмечала критика. «Можем ли мы принять на веру это внезапное, не объясненное нам крушение веры в гений полубога? Не можем и не имеем права. А между тем автор сцен ни одним словом не объяснил нам этой мучительной загадки»[671]. «Как мог дядя Ваня <…> ничего этого не понимать раньше <…>? Да где же были его глаза, где была его вдумчивость, все то, что так внезапно раскрыло ему глаза? Одно из двух: или профессор не то, за кого его принимает теперь дядя Ваня, или он сам спал двадцать пять лет и вдруг проснулся. И то и другое равно неестественно, а потому и нехудожественно»[672]. Как верно заметил Е. А. Соловьев, с позиций «рационалистической критики 60-х годов» в страданиях дяди Вани не найти «ничего осмысленного <…>. Подойдите к „Дяде Ване“ с точки зрения разума, логики, и, кроме драмы на почве человеческой глупости и трусости, вы не увидите ничего… Лопухов, Кирсанов, Писарев через пять минут разобрались бы во всей этой истории и во всяком случае никого бы не пожалели»[673].
О немотивированности, необъясненности поступков, действий, изменений в характере писали и применительно к персонажам «Иванова», «Чайки», «Трех сестер». Вершинин – «сколот из разных кусков, из материалов хотя в природе и существующих, но вместе не встречающихся, как не растет дерево с железом»[674]. «Люди как бы переламываются надвое <…> Андрей в первом акте еще стремится к профессуре, во втором уже секретарь управы, в третьем – член ее. Почему это так вдруг, как у Хлестакова? Где же неумолимые причины, которые примирили бы нас с такой переменой? <…> Андрей женился. Но разве ученая карьера требует безбрачия? Разве у господ профессоров не бывает жен и по полдюжине детей?»[675]
Но вот рассказ, где изменения в характере будто объясняются, где показывается, как из молодого, полного сил, способного воспринимать красоту и поэзию человека получается черствый, ничем не интересующийся стяжатель. Речь идет, как нетрудно догадаться, о хрестоматийном «Ионыче» (1898). Однако на поверку прослеженности изменений в характере – в толстовском смысле – нет и здесь, а есть, как и везде у Чехова, ряд обнаружений,