несколько раз, но казалось, нет в мире силы, способной вывести его из душевного равновесия.
Мерседес сидела за столом. Нервно курила. Наконец не выдержала и сказала:
– Уже два часа.
– Хорошо.
– Габо, почта открылась. Закончился перерыв. Понимаешь?
– Я мою посуду, если ты не заметила.
– Ты полдня ходишь из угла в угол. Вот это я отлично заметила.
Габо слил в раковину грязную воду из тазика, намылил мочалку и стал отскребать с рук въевшийся жир.
– У меня руки мокрые. Закури мне сигарету.
Так же неторопливо он вытер руки насухо, присел рядом с женой, медленно затянулся и, открыв рот, позволив дыму вытекать вверх, спрятался от Мерседес за его завесой. Оба молчали. Шумела улица сквозь открытое окно. Настырно тикали часы. Раздался щелчок – неосторожно отклеился край обоев на том месте, где раньше стоял холодильник.
– Все, Габо. Собирайся, мне надоело!
И Мерседес, не дожидаясь мужа, поднялась, затушила окурок и подошла к зеркалу, поправляя прическу.
– Собирайся, я сказала! – произнесла без нажима в голосе, но твердо и даже не посмотрела в сторону мужчины.
И Габо вдруг успокоился, стало легко-легко, как всегда бывает, когда перекладываешь решение со своих плеч на чужие. Он обвел взглядом кухню… Серенькие полочки, серенький стол, серенькие фаянсовые тарелки. Цвет нищеты и запустения. Впервые за год ему стало стыдно и неприятно за самого себя. Но он сглотнул этот стыд и оторвал задницу от стула.
– Сейчас, только рукопись упакую.
Здание почты находилось в нескольких кварталах. Мерседес шла впереди; и даже не шла – чеканила каблуками пылающий с жара асфальт. А Габо семенил чуть поодаль и улыбался. Какой же прекрасной была его жена! Вот такой он ее любил: гордой, молчаливой, знающей наверняка, что правильно, а что нет.
Мимо по проезжей части пролетали автомобили, автобусы, неслись по тротуару люди в цветных одеждах. Еще било солнце в глаза. Еще в груди противно подворачивало от пыли и чада летнего Мехико. Но женщина, нервно вышагивающая впереди него, была… Нет, не ангелом. Но где-то совсем рядом.
Габо шел, улыбался и думал о том, что за год исписал тысячу триста страниц, выкурил тридцать тысяч сигарет и задолжал сто двадцать тысяч песо… О, жаль было только бумагу – за то, что молчала и терпела.
Служащий почтового отделения оказался улыбчивым молодым человеком с ухоженными усами.
– Чем могу служить?
– Нам нужно отправить рукопись в Буэнос-Айрес. Телеграфом, – Габо уже ни в чем не сомневался.
Молодой человек приподнял брови.
– Четыреста девяносто листов.
Он произнес эту цифру вслух и вдруг обалдел от собственной смелости.
– Простите?
– Вы глухой? Вам, кажется, ясно сказали… – Мерседес подхватила выбранный тон.
– Одну секунду.
Заплясали деревяшки счетов под быстрыми пальцами.
– Восемьдесят два песо.
Габо и Мерседес переглянулись, и служащий произнес еще раз:
– Восемьдесят два песо.
Кошелек Мерседес, ставший резиновым за двенадцать месяцев, вдруг сжался, скукожился и натужно выплюнул пятьдесят песо. И дело было даже не в потухших взглядах, не в печальном выдохе (не сдержать! Не сдержать!) – душа согнулась, как надпиленная балка. Габо сглотнул; слюна, провалившись в самое нутро, крайней каплей упала на балку… и балка выдержала.
Мерседес облокотилась на прилавок и зашипела почтовому мальчику в лицо:
– Считайте.
– Что? – тот не понял.
– Страницы считайте. У нас ровно пятьдесят песо.
Служащий послюнявил палец и начал аккуратно, словно ломтики ветчины, убирать по одному листочку из стопки, пока в ней не осталось нужное количество.