громогласно вещал о свободе и демократии, и люди на площади внимали каждому его слову, и сам Сергей вслушивался со страхом и восторгом. На следующий день ГКЧП отозвал войска из столицы. Через четыре года танк Сергея подорвался на мине по дороге к поселку Ца-Ведено. Осколки разрезали днище, искромсали все внутри, отсекли обе ноги и руку. Ни царапины не было на правой, той самой, что пожимал Ельцин.
Раз в месяц у Сергея начинался припадок. Он орал, бился в истерике, пытаясь ударить, укусить любого, кто подвернется, до кого хватит сил дотянуться. В такой день Колян привязывал его к кровати, колол лошадиную дозу успокоительного. Сергей тревожно засыпал до утра.
Медный попал под поезд по пьяни. Отсекло ногу и руку с левой стороны. Это он распечатал Ваську в первую ночь. Грыму отрубили руку в тюрьме за воровство. Поплавок провалился под лед на зимней рыбалке. Весь день полз до поселка. Почерневшие ноги ампутировали. Эти трое были на одно лицо: мягкое, вялое, лоснящееся от пьянства. Их жизни были взяты у черта в кредит, и люди просто платили по счету. С процентами.
Горбуна звали Алик. Самый юный, маленький и вертлявый. Что-то кошачье было в его круглом лице. В Берлоге за ним закрепилась роль шута. «Ветераны» стебали его, но как-то беззлобно, по-отечески. Да он и сам принимал правила спонтанной игры.
– Алик, не сутулься, – начинал Грым.
– Отвянь.
– Квазимода ты гребаная…
– Усохни, калеч! – огрызался он ломающимся голосом.
– А теперь Горбатый. Я сказал, Горбатый…
Старуха являлась элементом мебели. Каждый вечер она сидела на одном месте, уставившись в стену. Ее никто не трогал. Она ни с кем не заговаривала. Ей было вечно холодно, она заворачивалась в ворох свитеров и беззвучно шептала, шептала… И никто не понимал, ворожит она или проклинает, предсказывает или заговаривается в сумасшедшем бреду.
Про Коляна вообще никто ничего не знал. Иногда он пропадал на несколько дней, вместо него оставался крепыш с поросячьими глазками, тот самый, что ехал вместе с Васькой в «газели». Колян был мамкой, отцом и Богом. Пересчитывал выручку, готовил еду, ходил в магазин, опорожнял бак в сортире, заливал туда новую жидкость, раз в неделю отвозил людей в баню. Казалось, он был всегда: порождение Берлоги, ее любимый сын. Не будет его – и Берлога умрет, провалится потолок, рухнут стены, земля разверзнется и проглотит это королевство кривых.
Водитель никогда не заходил в Берлогу. Даже из машины не выходил. А спроси любого, как он выглядит, никто не сказал бы ничего внятного. Внешность его расплывалась, не утрамбовывалась в памяти. Он был призраком, приезжающим по расписанию.
За два дня Васька освоилась, стала частью Берлоги. Прошлая жизнь покрывалась коркой, не тревожила, не звала обратно. Время здесь текло по иным законам; часы растягивались, шли за месяцы. Три стоящих рядом гаража стали Васькиным домом, верным и единственным. Она пропиталась его запахом, вросла не душой – глубинным стержнем. Она вернулась в него, как блудная дочь после долгих лет скитания, почувствовала себя на своем месте и успокоилась. А на третий день привезли «реквизит».
Человеческий комочек, грудничок, месяцев шесть. Закутанный в пеленки и одеяла, он воспаленно спал. Колян уверенно распеленал его, произнес: «Пацан», затем протер влажной салфеткой. Васька наклонилась над сморщенным красноватым тельцем, и в нос ей ударил кислый детский запах. Как на диковинную игрушку, глядела она на младенца, как тот медленно дышит полуоткрытым ртом, как шевелятся во сне трепетные пальчики.
– Короче, все просто, – говорил Колян. – Вот бутылочка с молоком. Бодяжишь с водкой на четверть стопки – больше не надо. Кормишь один раз с утра, а потом- как проснется. Вечером меняешь пеленки, протираешь его, чтобы не вонял. Вот салфетки.
– Зачем водка?
– Звездец-холодец… Он у тебя орать будет, как резаный. А так заснет себе спокойно. Через месяц он привыкнет, тогда увеличишь дозу. Но это потом. И вообще аккуратней с ним, чтобы хватило месяца на четыре…
Колян оборвал фразу.
– А потом?
Мужчина внимательно посмотрел на Ваську, остро, вспарывая до души, и внятно произнес:
– Суп с котом.
Так Васька стала «мадонной».
Воздух в метро был сухим, теплым и мертвым. Он пах глубиной и унынием. Васька спускалась по эскалатору, прижимая к груди спящего ребенка, и с первых же шагов улавливала стройный, суетливый ритм, погружалась в него, и время бежало быстрее.
– Люди добрые-е-е… Пода-а-айте на пропитание-е-е… Христа ради-и-и…
С утра подавали мало и неохотно. К обеду люди просыпались, становились добрее и мягче. Вечером мелочь текла обильно, звенела музыкой в полиэтиленовом пакете. Васька научилась выхватывать взглядом потенциальных клиентов. Что-то в выражении глаз, в повороте головы опознавалось, как маяк. Васька замедляла шаг возле таких людей, интонации в голосе становились надрывнее, слова напитывались тоской, густели. Пара червонцев, а то и сторублевка летели в раскрытый пакет.
Чаще всего подавали выпившие работяги и семейные женщины; даже без детей, без мужа угадывалось: семейные. У них взгляд был мудрый и