кричала — у меня были закрыты окна. Женщина тянулась к мужчине, который сумел выбраться раньше и теперь застыл на месте, будто не понимал, что происходит. Он стоял, обхватив голову руками и смотрел себе под ноги. Вероятно, на того, кто лежал на земле.
Я уже стал было тормозить, но заметил, что вокруг собирается толпа. Люди бежали к пострадавшим со всех сторон. Многие достали телефоны, чтобы вызвать помощь. Все под контролем, подумал я. Твоя помощь н требуется. И поехал дальше. Как ни странно, этот случай не шел у меня из головы. Проехав много километров, я все представлял себе эту женщину, ее перекошенное, испуганное лицо, безмолвный крик ужаса, который так грубо и вероломно вторгся в ее жизнь. Я видел такое раньше. Я уже видел этих двоих. Я знаю, на кого смотрел тот человек, онемевший от потрясения. В прошлой жизни я постоянно видел такие сцены. Бомба падает в центр селения, и, когда рассеиваются клубы пыли, становится видно мужчин, обхвативших голову руками, и женщин, которые ломают руки и кричат. Иногда они в крови. Иногда прижимают к груди ребенка. Иногда бросают нелепые обвинения застывшему на месте мужчине, неспособному защитить их от боли и смерти. Или не такие уж нелепые.
Здесь произошло то же самое, подумал я, когда сзади вспыхнули огни мчавшейся по шоссе «скорой». В наше время человек может позволить себе на время отгородиться от боли и смерти. Наши деды знали их очень хорошо. Но мы сдали своих дедов в больницу, чтобы не видеть, как они умирают, и больше не вспоминали об этом. Теперь в нашем распоряжении дома престарелых, хосписы и прочие эвфемизмы. Не вижу — значит не знаю. Не знаю — значит ничего нет. И мы идем по жизни с фатальной уверенностью, основанной на абсурдном убеждении или надежде, что страдание, болезнь и смерть — это не для нас. Мы не думаем о смерти. Сам образ нашей жизни, такой разумный и здоровый, — красивые и бессмертные — заставляет нас полагать, что Ужас давно отошел на второй план, передвинулся в разряд того, что может случиться, но никогда не случается. А Ужас, между тем, никуда не делся. Он затаился и ждет подходящего момента, чтобы толкнуть нас в пучины жестокости и страха. Ты влюбился, собираешься в отпуск, заканчиваешь учебу, празднуешь день рождения или выходишь на пенсию, а Ужас тут как тут. В столовой взрывается бомба, кретин Маноло вырывается на встречную полосу, или ни с того ни с сего тебя поражает удар. И все становится на свои места. Так всегда, мы просто забыли. И человек, не готовый к ударам судьбы, понимает, насколько он слаб и ничтожен. Понимает, что он смертен.
Таков закон жизни. Так было всегда, на протяжении веков, и будет до скончания мира. И потому никак нельзя простить удивление, с которым мужчина слушал крики женщины в белом платье. Ничем нельзя оправдать этот идиотский вопрос: почему это случилось именно со мной?
МОЙ ДРУГ НАРКОТОРГОВЕЦ
В Кульякане, что в Синалоа, Мексика, есть свои неписаные законы. На улицах, в магазинах и по радио все время звучат наркобаллады
— Он пишет книги, — твердил мой друг, испугавшись, как бы меня не приняли за стукача или агента Управления США по борьбе с наркотиками. — Он славный парень. Интеллектуал.
Про интеллектуала он сказал очень серьезно, закатив глаза. Люди с золотыми цепями смотрели на меня с подозрением. Они не могли взять в толк, зачем этот тип тратит время на то, чтобы писать или читать книги, вместо того, чтобы возить в Штаты «белую даму». Их отцы и дети были пеонами, а они, ты посмотри, выбились в люди, стали настоящими сеньорами. У есть дома в Лас-Кинтас и Сан-Мигеле, а кое у кого есть свои собственные корридос, написанные людьми с именами и фамилиями, которые можно услышать в ресторанах и на кассетах.
— Это то, что от нас останется, — сказал мой друг. — От нас. Останутся корридос.
Любой торговец наркотиками примерно знает, каким будет его конец. Но пока ты живешь, приятель, ты смотришь на мир, втягиваешь его ноздрями, ловишь ртом и прочими частями тела. Вот это жизнь!
— Ты думаешь, все это поместится в твоей книге? — спросил мой друг, протягивая мне банку ледяного «Пасифика».
— Нет, — ответил я, — все в нее, конечно, не войдет, но, чтобы тебе поверили, нужно хорошо знать, о чем пишешь. К тому же, мне здесь чертовски хорошо.
Вот я и езжу из одного места в другое, вникая в подробности производства и экспорта «пудры». Мы едим моллюсков в Лос-Аркос, гуляем по Малекону, любуемся на девушек Кульякана. Они все как на подбор красавицы. Настоящий класс, как говорит мой друг. С друзьями всегда так. Ты знакомишься с кем- нибудь, а он говорит: мне нравится этот парень, он будет моим другом. И ставит на стол бутылку. У нас было так. Друзья передавали друг другу бутылку, потом еще одну, а потом отправились странствовать по барам. Он таскал меня из «Кита» в «Дон Кихот», а оттуда в «Осирис», где Эва и Джеки танцевали полуобнаженные в нескольких дюймах от нас. Сто семьдесят песо за пять минут. И тут, человек, который стал моим другом, сказал:
— Послушай, приятель, я хочу тебе помочь.
И вот мы здесь. Нас пригласили на вечеринку к местному наркобарону. Оказывается, его жена — учительница и любит мои книги. Дом незаметно окружили легавые. Ничего особенного. Привет, как жизнь? Мы наблюдаем за вами. Наверное, они имеют свою долю и потому расположены к компромиссам. Иначе с ними бы так не церемонились. На прошлой неделе в комиссара полиции всадили сорок семь пуль из «калашникова», когда он утром садился в машину у собственного дома, в трех кварталах от моего отеля.
Мой друг улыбается мне, потягивая пиво.
— Таковы правила, — объясняет он. Стоит зарваться — и получишь пулю. В самом лучшем случае. Но если ты симпатичный парень и у тебя хорошо получается делать дела, тебя рано или поздно уберут свои, чтобы не переманивал клиентов. Чем меньше возникаешь, тем надежнее твое положение. Слишком много народу может тебя убить: янки, конкуренты, федералы, свои. Но чаще всего убивает зависть. Из каждого десятка уцелеет один, если будет на то божья воля. Остальных ждет тюрьма, а потом могила.
— Это нас ждет могила, — добавляет мой друг, помолчав несколько мгновений. Он хохочет, но глаза его не смеются. Совсем. — Хуже всего то, что я не успел завести себе корридо.
— Тогда почему ты с ними? — спрашиваю я. — Почему бы не отойти от дел сейчас, когда у тебя уже есть дом, и машина, и красавица-жена и кое-что на счете в банке?
— Потому что существуют правила, — отвечает он. Потому что лучше прожить пять лет королем, чем пятьдесят — нотариусом.
ТРИСТА ПЕСЕТ
Я стою у входа в кафедральный собор Сеговии, великолепный памятник испанской готики. Глядя на него думаешь: какой бы сволочью ни был человек, есть вещи, которые оправдывают наше существование на этой земле. Например, это здание. Ты смотришь на своды, в которых сплелись камни и нервы, и понимаешь, что бог есть. Вот что такое архитектура. Ни Монео, ни Корбюзье, ни дарование, открытое Гуггенхаймом, — не помню его имени — и близко не стояли. Итак, я уже собираюсь войти в церковь, когда раздается отвратительный блеющий голос:
— Да пошли вы все! Не буду я платить триста песет за вход в какой-то там собор! Меня никто никогда не ограбит!
Разгневанный субъект хватает супругу за локоть и устремляется прочь, громко выражая нежелание платить за посещение какой бы то ни было церкви. Должно быть, он чертовски доволен. Такая экономия.
Каждый год, когда приходит время расплачиваться с грабителями из Министерства финансов, я обязательно прошу отдать определенный процент католической церкви. Не то чтобы я был набожен. Просто церковь — это часть моей истории и моей культуры. Не имея представления о католической церкви, невозможно понять испанскую жизнь, особенно в ее низких и мрачных проявлениях. Без фанатизма церкви, помноженного на оппортунизм королей, не было бы подлых генералов и толп дикарей, орущих «Да здравствует смерть!» Когда рушатся своды сельской церкви или ветшает неф кафедрального собора, становится ясно, отчего наша страна от века пребывает в столь плачевном положении. Даже теперь, когда вместо одного куска дерьма мы являем собой живописную мозаику автономных мерзостей. В Испании растет поколение без памяти — во многом благодаря историкам, избравшим себе девиз «Испании никогда не было». Потому так важно сохранить следы прошлого. Испанец, отрицающий авторитет, пусть даже надуманный, католической церкви, — невежда и варвар. Вот почему я готов жертвовать на храмы.
По-моему, будет здорово, если Дева Мария сможет удвоить свои сбережения в евро. Для того и существует известная евангельская притча (Матфей, 18:24, и Лука, 22:22) о рабах и талантах. Церкви пристало жить за счет пожертвований, а не попрошайничать у государства. Кто-то должен позаботиться о престарелых и больных священниках. Привычка запускать руки в чужие карманы вредит Риму и его филиалам куда меньше, чем все эти влиятельные сестры и епископы со связями, особое внимание к богатым и могущественным прихожанам, интриги в исповедальнях и ризницах, которые до сих пор существуют в состоянии aggiornata[39] и скорее всего никогда не исчезнут. И разумеется, мои старые приятели, рыцари ордена святош, что мочатся святой водой. Я написал об этом роман в пятьсот страниц. Могли бы прочитать его вместо того, чтобы заваливать меня чертовыми письмами. Казалось бы, времена, когда одного слова короля, или министра, или жены министра было достаточно, чтобы оставить Испанию на обочине истории, давно прошли. На самом деле все осталось по-прежнему. Есть две церкви: настоящая, готовая защищать сирот и обездоленных, и другая, официальная, полагающая, что лучший способ решить проблемы — не замечать их. Церковь фанатиков, церковь, уволившая учительницу закона божьего за брак с