Картины, которые мы видели, представляли мало интереса. Я помню несколько портретов Guirand de Scevola (странная фамилия, напоминающая чеховских актеров), портреты Van Dongen — наглые, упрощенные, те, про которые он сам говорил, что «оригиналы» стараются походить на свои портреты, но им не всегда это удается; помню наглую и роскошную vamp,[710] его же, которая не могла не броситься в глаза.
Главную же особенность этого салона представляли немецкие военные любители живописи, которые скромно, но с хозяйским видом, блуждали по залам, сопровождаемые почтительным шепотом французской толпы и предупредительно встречаемые художниками: франки падали, а марки в тот момент представляли ценность. Только немцы, как я потом узнал, не покупали картины, а заказывали их и, главным образом, порнографического характера. Некоторые художники, например, Чистовский, с которым я встретился несколько месяцев спустя в лагере, набили на этом товаре руку и набили себе карманы. Вечер мы закончили у Тони.
Наш выход к Потемкину в другое воскресенье, 17 ноября, тоже оказался артистическим. Потемкин волею судеб поселился временно в квартире Marlen Dietrich, чтобы охранять находящиеся в ней вещи. Сама артистка была где-то в бегах.[711] Охранять было что: квартира оказалась роскошно обставлена и полна ценных вещей, картин, рисунков, скульптур. Во всем этом личный вкус Marlen Dietrich никак не проявлялся. Это были подарки художников и обожателей.
В воскресенье 1 декабря мы поехали в Palais de la Decouverte[712] смотреть выставку термитов, организованную Museum.[713] К этому учреждению я питаю детскую слабость: все, что там показано, очень элементарно, что не мешает мне с тем же удовольствием смотреть лунные кратеры, геологические разрезы, мимикрию, а также… публику. Выставка тоже была весьма элементарна, но мы посмотрели ее с большим удовольствием, особенно — внушительный разрез термитника в натуральную величину.[714]
В продовольственном отношении осень и начало зимы 1940 года отмечены все большей и большей трудностью обеспечить себе нормальное питание. Молоко сползало от полулитра к четверти литра, чтобы превратиться в снятое [с прилавков] и затем исчезнуть совсем, и за этими ничтожными количествами приходилось простаивать часы. То же происходило с мясом и, наконец, недельная выдача оказалась равна 75 граммам, и за этим опять-таки стой часы в очереди. Рыба свелась к редкому появлению соленых сардин и другой мелкой дряни. Овощи редели, фрукты — тоже, вопреки всем законам природы. Печенье исчезло. У Salavin[715] стояли огромные очереди, чтобы получить сначала четыре, а потом две мармеладинки.
Нам приходилось делать огромные усилия, чтобы обеспечить наше более чем скромное питание, и твой Agenda полон следами этих усилий. Иногда «везло». В декабре у Ростовцева стали появляться гигантские рыбины длиной в три метра. Он упорно называл их осетриной; я не менее упорно, привлекая рыбью анатомию, доказывал ему, что это акула, что не мешало мне покупать столько кило этой рыбы, сколько позволяли наши ресурсы, и успокоенный Ростовцев говорил: «Берете много? Значит, вкусно? Значит, это и есть осетрина, а анатомию забудьте». Лопали эту рыбу и мы сами, и наши гости (Dehorne, Тоня) с большим аппетитом. В твоем Agenda вторая половина декабря проходит под ее знаком.
Очень заботило нас отопление. Квартира наша не имеет каминов и дымоходов. Центральное отопление не действует, хотя со всех нанимателей администрация домов стянула за него деньги. Под Новый год чуть-чуть подогрели радиаторы, что позволило администрации заявить на наши протесты: «Отопление в течение этой зимы было убавлено, но не до нуля». Мы купили небольшой электрический радиатор, совершенно недостаточный для квартиры, но способный чуть-чуть согреть одну комнату. Это заставило нас сосредоточить наше существование в моем кабинете. Лаборатория тоже была нетопленной, и в каждой комнате появились грелки, сжигавшие в общей сложности колоссальное количество электрической энергии. Некоторые, как, например, M-lle Verrier, ухитрялись иметь в действии по несколько грелок одновременно. Перегрузка вызывала постоянные поломки, что не увеличивало общего комфорта.
Информация почти вся шла из немецких источников. Мы, конечно, слушали английские передачи, но в эту эпоху они были довольно скудны. Французские газеты были отвратительны. Пример: немцы сняли все бронзовые и вообще металлические памятники в Париже, очевидно, чтобы использовать металл; французская пресса могла бы ограничиться простым сообщением этого факта без всяких комментариев. Кто дергал ее за язык, чтобы в восторженных статьях благодарить немцев за заботу об эстетике города? Заботясь о «Европе», немцы убивали французскую промышленность, обещая взамен снабжение дешевыми немецкими изделиями. Кто дергал за язык и газеты и «правительство» Франции, чтобы кричать о том, что «labourage et paturage sont deux mamelles de France»,[716] а иллюстрированные издания («Illustration», «Semain» и др.) — печатать репортажи о прелестях деревенской жизни с идиллическими картинками?
Мне часто до войны приходилось спорить с Пренаном по вопросу о продажности политических и военных деятелей, журналистов и т. д. Я не представлял себе, чем можно подкупить, например, маршала Petain’а на верху славы, почестей и т. д. или какого-либо министра республики. Оказалось, что это не только осуществимо, но и не так дорого обходится. В смысле информации немецкие издания «Signal»,[717] «Pariser Zeitung»[718] и т. д. давали гораздо больше и обо многом проговаривались.[719]
Я уже упоминал об увольнении ректора Roussy; в это же время был уволен ряд других лиц, одни, как Langevin, — за близость к коммунистам, другие,