тщательно истребляли все следы самостоятельной духовной жизни, а здесь с добродушным одобрением смотрели на то, что запрещалось там.
Следующим номером программы был очаровательный балет «Entre deux rondes»[742] с Solange Schwartz и Лифарем. Это была хорошо сделанная безделушка: оживление статуй между двумя обходами сторожа, но это не было, по духу программы, plat de resistance.[743] В таковые предназначался третий балет «Les Creations de Promethee». [744] Об этом балете кричат все газеты, как о чем-то смелом, новом, великолепном. Лифарь в пространных интервью объяснял, какую роль он отводит музыке и что собственно хотел сказать. На самом деле, это оказалось тяжело, нелепо, педантично, какофонично, претенциозно. Несчастная Lorcia, хорошая танцовщица, была осуждена Лифарем неподвижно стоять с копьем на какой-то вышке — хорошо еще, что не на одной ноге. Сколько пышных фраз прочли мы в газетах о философском смысле этого стояния и об удивительном искусстве, с каким Lorcia выполняет свою pensum. [745]
Мы ушли совершенно разочарованные, и у нас больше не возникало потребности смотреть Лифаря и руководимый им балет. И мы еще не знали в это время об отвратительном заигрывании Лифаря с немцами, о его статьях в русских рептилиях,[746] о его участии, весьма активном, в жеребковской[747] организации.[748]
Вот еще один образчик перевертней эпохи оккупации. В начале февраля 1941 года Михаил Петрович Кивелиович, мой давний товарищ по Сорбонне и когда-то хороший друг, пригласил нас к себе, чтобы мы могли познакомиться с неким Олегом Ядовым, физиком из белой эмиграции. Мы увидели довольно молодого еще человека, очень бойкого, самоуверенного и говорливого. Разговаривали, конечно, на текущие темы.
Мы не обнаруживали себя никак, да это было бы и невозможно, так как он говорил, не переставая: рассказывал о своих частых поездках в Vichy, о своих свиданиях с маршалом и его министрами, о своих хлопотах в разных министерствах, о своих деловых связях в финансовых и промышленных кругах. Все это «било в нос» и было совершенно неясно. Чего мог искать в Vichy молодой ассистент по физике в Сорбонне? Мы знали очень многих французских ученых разных рангов и, кроме явных прохвостов, никто из них в Vichy не ездил и с Петэном и его администрацией не якшался.
Ядов явно «либеральничал»: рассказывал о хищениях, о спекуляциях, о взятках — с именами, с деталями, с цифрами, но все-таки было неясно, что же он там делал сам, по каким поводам давал взятки. Он хвастался, что имеет постоянный немецкий пропуск на поездки в ту зону. Почему? Он рассказывал о своих хлопотах за белоэмигрантов, усаженных в свое время в лагеря Mandel и продолжавших оставаться в лагерях, несмотря на многократные изъявления германофильства. Получалось впечатление, что в пенитенциарной администрации сидели резистанты-саботажники, что распоряжения Петэна и его министров не выполнялись, и хлопоты энергичного и влиятельного Ядова ничего не могли сделать.
Так мы с тобой потеряли зря вечер, слушая Ядова, и больше не виделись с ним. Каково же было мое изумление, когда по возвращении в Париж, после его освобождения, осенью 1944 года, мы нашли имя «профессора» Ядова в «Русском патриоте» и затем в «Советском патриоте»[749] как члена разных советских организаций. Потом имя его исчезло, и сам он исчез;[750] в администрации Сорбонны он не значится, и на страницах научных журналов его имя не появляется.
Нужно отметить одну ошибку, не существенную, но нарушающую хронологию и для моего педантизма неприятную. Я перепутал два наводнения: то, которое я описал, произошло на самом деле весной 1942 года, а в 1941 году имело место другое, столь же обильное водой, столь же неприятное для нашей квартиры и для вещей, но произошедшее от другой причины. Дом не отапливался, но изредка чуть-чуть подогревали радиаторы, и в отопительной циркуляции была вода. В квартире над нами (пустовавшей в то время) лопнули трубы, и мы получили дождь.
Все эти месяцы — осень 1940 года и весна 1941 года — были для тебя временем усиленной работы в Сорбонне. В лаборатории получилось парадоксальное положение. Pacaud был отчислен от ассистентской должности и оставался в качестве travailleur scientifique [751] без всяких прав. Заменить его кем-нибудь было нельзя, прежде всего, по причинам моральным. Он продолжал, под гневными и враждебными взглядами Rabaud и M-lle Verrier, исполнять исподволь некоторые обязанности, но участвовать прямо в практических занятиях не мог, так как первый же донос поставил бы в опасное положение всю лабораторию и превратил бы Heim de Balzac’а в ее легального хозяина.
Поэтому руководство практическими занятиями оказалось на May и на тебе, т. е. практически на тебе. May слишком любил свою собственную научную работу, чтобы потратить время и силы на детальное ознакомление с анатомией и физиологией животных, входящих в программу практических занятий; он был слишком самоуверен, нетерпелив и резок, чтобы отвечать на все вопросы студентов. Все это вело к тому, что авторитетным тоном May давал научные указания студентам; они проверяли по разным источникам и с удовольствием задавали ему ехидные вопросы, на которые он отвечал резкостями.
Уже во время обсуждения всего, что касается практических занятий, May сцеплялся с тобой по разным поводам и каждый раз садился в калошу. В зале для диссекций[752] это давало бы отвратительные результаты и компрометировало авторитет преподавателей. В конце концов он понял это, и ты оказалась фактической руководительницей практических занятий, что брало у тебя бездну времени, сил, нервов.
Тебе приходилось выправлять глупости May и в научной части лаборатории. За рабочими столами сидели люди, допущенные для подготовки диплома или диссертации, и никто ими не занимался: May считал, что «желтые» и женщины не способны к научной работе. Он смотрел на них зверем и разговаривал с ними только для того, чтобы иметь еще и еще аргументы против этих человеческих категорий. Особенно он неистовствовал против китайца: «Это — идиот; он ничего не знает, не понимает, не умеет, как и все они; из него ничего не выйдет; не стоит на него тратить время».