ними, но не было повода.[1895]
Встретил у Каплана Пьянова. Оба говорят, что, по письмам и рассказам, русские, вернувшиеся на родину, тоскуют: им не удается настолько войти в жизнь, чтобы их не упрекали, не ставили им в вину годы жизни на Западе. Их называют, отнюдь не добродушно, «французами», и каждое слово истолковывается превратно. Официальный оптимизм ничего общего не имеет с действительностью.[1896]
Вчера вечером у Тони встретился снова с Карасевичем и в первый раз — с проф. Полянским, тем самым, которого ты опекала в августе 1948 года во время 13-го Международного конгресса зоологов. Он с большой теплотой говорил о тебе, и очень мне понравился. Я сказал ему, что тогда же, в августе, мы были очень обеспокоены заметкой в советских газетах об этой делегации, подозрительной по морганизму. «И вы были правы, — ответил Полянский. — Мне почти сейчас же предложили отречься от моей научной совести, если я хочу сохранить кафедру. Я отказался, и меня изгнали из университета и услали на Мурманскую биологическую станцию, где я пробыл три года. Потом мне разрешили вернуться в Ленинград и не так давно вернули кафедру. Все это было довольно тяжело, но, слава богу, миновало». Особенно тяжела для него была длившаяся три месяца полярная ночь.
Я спросил о Кольцове. Оказывается, Николай Константинович в 1940 году приехал с женой в Ленинград, чтобы несколько дней отдохнуть, как он делал довольно часто. И в первый же день кровоизлияние в мозг его прикончило; жена немедленно отравилась, оставив записку, что жить без него не может. Очевидно, она знала, под какой угрозой он находится, и носила яд с собой.
Я спросил про биолога Клюге, который был директором Мурманской станции и, под предлогом, что мы не ведем океанографических работ в Баренцевом море, пригласил немцев. Немцы прислали крейсер и провели целую кампанию промеров в наших водах. Мне пришлось его вызвать в Москву (я был тогда заведующим научным отделом в Наркомпросе) и снимать с него первые показания. Он не понимал своей чудовищной глупости. Дело это затем перешло в другие руки, а Клюге пришлось посидеть. Его выпустили; он с изумительной настойчивостью продолжал работу над своей монографией, закончил ее и умер недавно 92 лет[1897] от роду.
К сожалению, нам все время мешали разговаривать, и я не успел задать другие вопросы.[1898]
Очень милое, но странное письмо от Frechet. Он находит, что пришло время опубликовать мой мемуар «Sur un probleme de maximum», написанный весной 1940 года по заданию военного ведомства. Несколько лет тому назад Frechet попросил меня дать для печати новую версию этого мемуара. Я исполнил его желание, но больше об этом не было разговора. Теперь он просит меня разыскать рукопись 1940 года для напечатания без всяких исправлений.[1899]
У Каплана без Каплана — затишье, во всех смыслах. Елена Зиновьевна [Гржебина] рассказала мне о смерти Анны Даманской — известной писательницы, переводчицы, мемуаристки. С ней мне приходилось встречаться.
В 1918 году, а может быть — и в конце 1917-го, я часто встречал Даманскую у приятельницы моих родителей — Ольги Николаевны Колпинской, врачихи и супруги известного в литературных кругах инженера Колпинского Александра Георгиевича. Оба были земляками и учениками моего отца. Ольга Николаевна выступала в военном суде свидетельницей в мою пользу. У них-то, после возвращения с фронта, я часто встречал даму средних лет, очень кокетливую. Ее имя было известно мне по толстым журналам, где она печаталась. Не без таланта, но талант этот был никчемный, журналистский. Когда я заговорил о ней с Марьей Карловной Куприной-Иорданской, она усмехнулась и рассказала мне несколько пикантных анекдотов.
Последняя моя встреча с Анной Даманской была неприятной. У меня было впечатление, что ее дела плохи и что она подкармливается около Ольги Николаевны. Женщина добрая и не мелочная, Ольга Николаевна, по-видимому, нашла, что мера перейдена, и реагировала очень резко. Разговор между двумя дамами принял характер словесной потасовки, и я услышал слова про гарем и роман с негром (причем этим романом, вопреки пьесе Гамсуна, Анна Даманская начинала, а не заканчивала свою карьеру). Мне было чрезвычайно неловко, я встал и ушел, и за мной вслед выскочила Анна Даманская.
Много лет спустя, летом 1949 года, когда мы с тобой жили в русском пансионе в St. — Maurice-sur-Aveyron, приехала, весьма постаревшая, Анна Даманская. Я узнал ее сразу, и, по-видимому, она — меня тоже, но увидел, что она не хочет быть опознанной: вероятно, из-за моей роли невольного свидетеля в той неприятной сцене. Так мы провели там вместе несколько недель, ни словом не возвращаясь к Петрограду 1918 года.[1900]
Умер Митя Мануильский. Когда-то мы были большими приятелями, хотя я был ленинцем, а он — впередовцем. На собраниях парижской группы