сговорились о тактике. Решили вовсе не жаловаться ни лично на Луначарского, ни вообще на Наркомпрос, тем более, что это заведомо было бы ни к чему. Взамен того, решили говорить только о нуждах высшей школы.
Опять проходим через все уже описанные меры проверки и охраны, как и при посещении Цюрупы. Приводят в здание бывших судебных установлений и приглашают подождать в комнате, смежной с большим залом, где происходят заседания Совнаркома. Ждать заставляют долго, почти целый час. Говорят, что Совнарком заседает. Но подошли и новые лица, представители красной профессуры: Тимирязев, Волгин и др. А они-то здесь зачем? Загадка впоследствии разъяснилась.
Наконец, нас приглашают. Длинная зала. Во всю ее длину — стол. За столом, на диванах и на стульях у стен сидят члены Совнаркома. Много их здесь, человек около шестидесяти — весь большевицкий Олимп, кроме больного Ленина. Смесь типов и лиц, иные вовсе не интеллигентные. За председательским столом — А. Д. Цюрупа. Мы продвигаемся с одной стороны длинного стола. Нас сопровождают любопытствующие, чаще иронические, взгляды большевиков. На иных лицах — открытая усмешка. Уже ясно — наше дело предрешено. Мы должны его проиграть…
— Прошу профессуру сесть сюда! — раздается возглас председателя.
Нас усаживают в стороне, у стенки, неподалеку от председательского стола. Немного в стороне — тоже особый стол. За ним, в одиночестве, среди кипы бумаг сидит А. И. Рыков.
— Точно прокурор, — мелькнуло в мыслях.
Вижу, что перед каждым из членов Совнаркома лежит отпечатанный текст нашей последней записки совещания, составленный мною, в которой объясняются причины невозможности для нас продолжать участвовать в комиссии Луначарского. Кое-где видны девицы, очевидно, стенографистки.
— Слово предоставляется представителю профессуры!
Как мы и условились, первым говорит В. С. Гулевич. В мягких и более осторожных, чем обыкновенно, выражениях он обрисовывает дело, приведшее нас сюда.
Слово берет Луначарский. Он делает возражения против возможных по его адресу упреков. С большой горячностью и пафосом он защищает свою политику в деле управления высшими школами, предвидя обвинения, которые будут по его адресу высказаны.
— А нет ли, — спрашивает Цюрупа, — среди профессуры кого-либо, кто бы держался иного взгляда, чем только что высказанный представителем профессуры?
Подскакивает, поднимая руку, Тимирязев. Так вот, значит, для чего были они, красные профессора, сюда истребованы…
Не узнал я А. К. Тимирязева, все же не такого уж глупого человека. Его речь была построена на сплошной неправде, передержках — и притом так, что уличить его в этом не было никакого труда. Тимирязев не столько говорил по вопросу, сколько обрушился на профессуру вообще. В частности, он защищал целесообразность существования и развития предметных комиссий, которые Наркомпрос ставил в основу намеченной реформы:
— Профессора, — говорил Тимирязев, — возражают против предметных комиссий… Это потому, что в них будут иметь голос и преподаватели, которые теперь лишены права голоса. Все в руках профессоров!
Он утверждал также, что профессура пристрастно и безо всякого основания нападает на рабочий факультет.
Произносит защитительную речь и Покровский.
Первый, с ответом с нашей стороны, выступает В. А. Костицын. Прежде всего, и без труда, он подвергает критике и возражениям доклад Тимирязева, изобличая его в передержках. Затем он переходит к нашему делу по существу. Он вовсе не имеет в виду нападать на Луначарского, потому что признает, что, не имея в своем распоряжении достаточных средств, он и не мог сделать того, что необходимо сделать в интересах высшего образования в стране. Поэтому он поддерживает просьбу Луначарского о значительном увеличении ассигнований на высшие школы.
На лице Луначарского ярко выразилось недоумение. Обе защитительные речи — и его, и Покровского — повисают в воздухе. Этого они не ожидали. Недоумевающий Луначарский замолкает уже до самого конца заседания.
Взявши слово, я говорю сильно, с большой экспрессией. Сначала я приканчиваю Тимирязева за его передержки. Как член факультета он знает, что младшие преподаватели пользуются равным голосом с профессорами. Неужели проф. Тимирязев думает, что Совнаркому надо говорить именно неправду? Разбиваю также его возражения по поводу предметных комиссий. С профессором Тимирязевым на этом можно считать оконченным!
Я указал также на те факты, которые дают основания протестовать против действий слушателей рабочих факультетов. По существу же, быть может в слишком энергичной форме, я высказываю ту мысль, что, имея уже кладбище низшей школы и кладбище средней школы, —
— Вы должны беречься, как бы не создать еще и третьего кладбища. Мы вам об этом говорим прямо и серьезно!
— Слово принадлежит товарищу Дзержинскому!
Этим выступлением нарушается относительно спокойное течение заседания. Истерически резкая речь! Сам Дзержинский, невысокий, не то что подвижный, а весь какой-то издерганный, производит впечатление не могущего или не желающего владеть собой неврастеника-дегенерата. Он буквально прокричал свою речь, обрушившись с ней лично на меня.
— Ага! Вы различаете “мы” и “вы”?! Вы себя противопоставляете рабоче-крестьянской власти?! Так мы сумеем показать, что вы должны ей подчиняться! Для этого у нас достаточно средств!