иероглиф пишу на заборе, а он меня приструнить желает!), понимаешь ли, Йонги, я всегда тебя поддерживал (как будто ему это не окупалось хорошей денежкой, тоже мне, меценатство!), я всегда считал тебя гениальным парнем (в прошедшем, заметим, времени; такой намек себе, мы понимаем), но в данном конкретном случае я не хочу участвовать в твоих изысках («изысках»! понимаешь, да? – как будто то, что я собираюсь делать, никакой общечеловеческой ценности иметь не будет, как будто это мой «изыск», мне одному нужный!). Понимаешь, Йонги, – это он мне говорит, – я скажу тебе совершенно честно: вот Африка – это было на грани, ну, как тебе объяснить, на грани между – как это он сказал? – надругательством и попыткой трезвого пересмотра вещей, понимаешь? (это же охуеть, на самом деле! Я был уверен – совершенно, абсолютно, и он так себя вел, как будто он единственный понимает, что там не бы-ло, не бы-ло ни-ка-ко-го надругательства! – и вот что оказалось, вот как мы запели, ты понимаешь?) Но Холокост, – говорит, – понимаешь, такая тема, что в сценарии, который ты мне рассказал сейчас, надругательства больше, чем чего бы то ни было. Йонги, – говорит, – ты, конечно, такой мальчик, который сумеет из любого говна сделать прекраснейшую конфетку, но в этом конкретном говне, Йонги, я свои руки пачкать, прости, не стану – ничего не могу с собой поделать, мне противно». Вот такими словами, ты представляешь, Эли, ты вообще представляешь? Главное – думаешь, на этом закончилось? Хер собачий! Дальше пошли такие дела, что ты покачнешься, – передай мне сыру? спасибо, – дальше он говорит: «Понимаешь, Йонги, что меня в тебе ужасает иногда, и это при том, что я люблю тебя, как родного, как родного сына (а об этом, Эли, я сейчас вообще не хочу говорить, не могу и не буду, хватит мне ночных слез, я забыл об этом, забыл, никогда не вспомню): мы, мое поколение – мы уходили в чилли, потому что хотели, ты знаешь, свободы, всего такого; вы же, иногда мне кажется, хотите только славы и эпатажа – не сердись, Йонги, но иногда даже ты, ты понимаешь?» И это говорит мне человек, Эли, который меня знает с самого института, который знает, что срать я хотел на эпатаж и славу, что мне только, прости за громкое слово, искусство, только искусство… и тем более, понимаешь, что такой фильм – это же взорвать немецкий рынок, это же выдоить его до последней полушки, это же такие бабки! – но он и об этом не хочет думать! – блядь, шея!!!
Эли подходит к скривившемуся Гроссу, массирует шею, приносит с дивана валик – подложить другу под голову. Садится на пол перед Йонгом – вот с такого ракурса видно, что уже лысеет, ох, заметно лысеет, – смотрит снизу вверх, говорит: хочешь меня послушать? Я вот тебя буду спрашивать, а ты отвечай мне, договорились?
Q. Ты действительно хочешь сделать этот фильм?
А. Да, конечно.
Q. Ты действительно веришь, что он тебе необходим?
А. Безусловно.
Q. Ты действительно не можешь его сделать без денег Бо?
А. Ну… Практически.
Q. Ты действительно не можешь выкрутиться со сценарием, чтобы урезать бюджет?
А. Ну, могу, наверное… Ты знаешь, могу, наверное. Можно, например, не снимать вообще лагерь, а только статистов… Можно, кстати… Можно, знаешь, без статистов! Послушай, это даже круто: можно же весь, весь, весь фильм – в одной вот этой комнате! Ай-йя! Три актера: ну, две тетки и тюремщик, и одна комната; тогда это просто малобюджетка, тогда я могу найти деньги у кого-нибудь другого, правда, хер его знает, у кого…
Q. Ты действительно получил двести тысяч за режиссуру на «Голден Пеппер»? И не ты ли говорил, что тебе причитаются роялти за прокат «Мехико»… сколько там? Два миллиона?
A. Миллион восемьсот.
Кажется, у меня отпускает шею.
Два миллиона… В два миллиона я не уложусь, Эли, потому что вижуал-то дешевый, но в страшную копеечку влетит обработка бионов, потому что много надо будет чистить, тут сложные эмоции, это же не возбудилась-кончила, ну, ты понимаешь; я, конечно, буду искать актеров с особым отношением к теме, но, знаешь, все равно… Вот в три с половиной уложиться можно. Столько я не наскребу, но можно подзанять у Жаклин… к банкирам пойти, в конце концов, как Коппола когда-то… Но послушай, Эли, я ничего никогда за свои деньги, я боюсь, если честно; я, между прочим, на них планировал студию снимать получше; а вдруг…
Q. Но ты же говоришь – немецкий рынок?
Это да; это на самом деле окупить еще до отчислений с проката, одной продажей прав… Слушай, пойдем, сделаем еще кофе, а? Как-то я, знаешь, прихожу в себя, оживаю. Ты прости меня, я был так измучен, я даже не спросил тебя, как ты; у вас сейчас плохой рынок, я знаю, – ну, не только в фэнтези, вообще в ванили; как ты – на тебе не отразилось, тебя не задело?
– Ну как сказать тебе… это вопрос сложный; в смысле меня не дергают, не увольняют, если ты об этом; ты же понимаешь – у нас рынок узкий, спрос постоянный, как-то живем, неплохо живем, по правде говоря, проблемы совсем другие. Вот я только вчера говорил за столом Агате: я не то чтоб схожу с ума, но устал за лето. Мы летом очень много снимали, потому что зелено, хорошо, актерам можно на травке поваляться, помахать мечами на бережку моря, без монтажа, без декораций. Нам даже на лето зарплаты повысили, ну, вроде бонуса что-то – потому что шесть сетов за три месяца, очень все-таки много, мы просто падали с ног с операторами, честное слово. Но вот именно за лето я понял, что невыносимо уже. Я всегда считал себя несколько сентиментальным, а с годами просто крючить начало меня, понимаешь: ну что все про секс да про секс, невозможно, мне же совсем другое интересно. Вот я