вздрогнула и закашлялась. Одна из мам девочки сказала: «Лисса, успокойся, сейчас мы поедем дальше, не больше минуты, ты же слышишь» (а я, кстати, к этому моменту понимал, что минута уже прошла), а ее жена, видимо, присела на корточки и притянула девочку к себе, потому что рыдания стали глуше. Я почувствовал, что кожа Ву под моей рукой покрыта мурашками, и пожалел, что не могу стянуть с себя собственную шкуру и укутать ее, бедняжку. Лифт остывал. Я все время ждал, что глаза привыкнут к темноте, и все время напоминал себе, что этого не будет – здесь нет никакого света, совсем, вообще, зрению не к чему приспосабливаться – и не к чему приспосабливаться слуху, потому что кроме наших собственных шебуршений никакой звук не доносится до нас. Вдруг резануло по глазам – одна из дам нащупала и открыла комм, экран засветился так ярко, что несколько секунд я жмурился. Коммы, естественно, не ловили сигнал на такой глубине – хотя в зале же ресторана стоял трансмиттер? но все равно почему-то не ловили, ни у кого из нас, – зато они давали свет, и стало полегче. Еще бы они тепло давали. «Послушайте, – сказал я, – одно ясно: весь наличный состав ресторана сейчас занят нами, нами и только нами. А мы должны быть заняты собой, собой и только собой». И еще восемнадцать минут, пока нас поднимали наверх, мы в кромешной темноте пели на пять голосов самые громкие песни, какие только могли вспомнить, – причем я с некоторым умилением выяснил, что моя будущая жена страшно, немилосердно фальшивит.
В вестибюль мы вступили под бравурное «Америка, Америка!» – но потом, в джете, усталость и перенесенный страх навалились так, что от машины к дому мы с Ву брели, держась друг за друга, и перед тем как вызвать лифт, переглянулись нехорошо – но все-таки вызвали. Вупи, как вошла в квартиру, просто прислонилась к стене и сползла на пол, а у меня еще хватило сил дотащиться до пуфа и кривовато плюхнуться на него – но уже не хватило сил переменить позу, и минут пять я лежал, внятно ощущая, как затекает нога, и наслаждаясь тем, что этот вечер, кажется, закончился, и тем, что тепло и свет, и тем, что ничего не булькает за стенами, не качается пол и у моих ног не рыдает в ужасе ребенок. «Надо сделать чаю», – сказала Ву; я немедленно ответил: «Надо». Никто из нас не пошевелился. Наконец она со вздохом поднялась с пола, выпростала ноги из тяжеленных туфель на платформе и как была, в плаще и с приклеенным к тыльной стороне ладони мокрым шариком зонта, пошла на кухню, а я все лежал и лежал и думал о том, что вот немедленно бы на пуфе и заснул, если бы не понимал, что уже через два часа проснусь от болей в затекшем теле и от того, что воротник плаща врезается в шею.
Когда забибикал чайник, я заставил себя подняться и пойти к Ву. Она посмотрела на меня исподлобья и сказала:
– Золотую свадьбу мы празднуем на самой высокой точке, какую сможем найти.
У меня возражений не было.
Глава 62
– Это совершенно не твое собачье дело!!!
И вот – пошла, пошла, пошла волна, которая всегда смывает с меня мой возраст, и все наработанное годами, и, в конце концов, умение, элементарное базовое умение общаться с этим человеком, ставить определенный барьер между своим мозгом и его словами, как-то отстраняться от него в подобных ситуациях; все смывает – и я немедленно становлюсь пятнадцатилетним пацаном, который когда-то схватил младшего братца за плечи и, потеряв всякий разум от его исчерпывающей, бесстыдной наглости, приложил затылком об батарею. Я вдруг ловлю себя на том, что уже несколько секунд держу руки за спиной – так остро, так мучительно мне хочется схватить младшего братца за плечи и…
– Немедленно понизь тон. Немедленно перестань на меня орать. Немедленно сядь – на тебя смотрят. А теперь помолчи три секунды и послушай очень внимательно то, что я тебе скажу, или я сейчас встану, и ты вообще больше никогда меня не увидишь.
Садится с видом человека, которого приволокли в застенок на смертную пытку.
– Ну?
Головка падает набок – истязуемый ангел.
– Это охуеть какое мое собачье дело, потому что тебя на эту работу устроили я и друзья мои, – это раз. Никого не ебет, что ты, мудак, наебывал людей, которые тебя наняли, – а ебет то, что ты подставил меня и Щ, то есть тех, кто тебя, урода, рекомендовал туда. Я вот сейчас, на месте даю тебе торжественную клятву – и не тебе, а себе: никогда я больше не занимаюсь твоим трудоустройством, все, завязали.
– Ну и иди к ебеням! Я, между прочим, взрослый человек, ты думаешь, мне нужны на хуй твои подачки?
Он поразителен все-таки. Он же не блефует, вы понимаете, он же в данный конкретный момент совершенно твердо, истово верит, что ему не нужны «мои подачки».
– И вообще – ты думаешь, я за эту химию бабки брал? продавал налево? Я себе представляю, что ты думаешь, ты всегда думаешь обо мне такое, что если бы меня хоть немножко волновало, что ты обо мне думаешь, я бы давно должен был застрелиться к чертям!
– А если тебя не интересует, что я думаю, можешь не рассказывать, что ты с ней делал. На хуя мне это слушать?
O – осекся. Действительно, что? И интересно – как он выкрутится сейчас?
– Нет, я тебе все-таки расскажу, потому что я хочу, чтобы ты перестал чувствовать одного себя таким умным, таким предусмотрительным, блин, – … красиво выкрутился, ничего не скажешь.
– …таким наблюдательным; так вот – я давал ее тем, кто мне нужен, кто важен мне, – я поддерживал свои связи, о которых, кстати, ты же, дорогой Саша, объяснял мне, что они важнее всего, ты помнишь? Я не мог, понимаешь, не мог не делиться, потому что разные важные люди знали, что у меня есть