Следует сказать, что поскольку в юные годы в Иксвилле я жила довольно замкнуто, у меня было мало опыта относительно прямых конфликтов между людьми. Ссоры родителей за ужином во времена моего детства, по сути, велись ни о чем, это были лишь поверхностные неурядицы, скрывавшие под собой те глубокие обиды, которые каждый из них носил в себе. Я в этом уверена. До рукоприкладства никогда не доходило, хотя в последние годы отец иногда хватал меня широкой ладонью за тонкую шею и угрожал, что может придушить меня в любой момент, когда захочет. Это не причиняло мне боли. Его хватка на моей глотке, по сути, была чем-то вроде бальзама — это было все внимание, которое я от него тогда получала. Помню, когда мне было двенадцать лет, пропала девочка, жившая в соседнем городке, а потом ее нагое тело волны выбросили на скалы у иксвиллского побережья. «Никогда не садитесь в машину к незнакомым и кричите, если кто-то попытается схватить вас», — предупреждали нас учителя, но их тревога не страшила меня. Наоборот, я втайне мечтала о том, чтобы меня похитили. По крайней мере, тогда я знала бы, что имею для кого-то значение, представляю какую-то ценность. Насилие имело для меня куда больше смысла, чем любые напряженные разговоры. Если б в мои детские годы мои родные чаще прибегали бы к «кулачным аргументам», все могло бы обернуться иначе. Я могла бы остаться в Иксвилле.
Наверное, может показаться, что я слишком жалею себя, сетуя на то, что мой отец любил меня недостаточно, чтобы бить. Ну так и что? Теперь я стара. Мои кости стали хрупкими, волосы поседели, дыхание сделалось медленным и поверхностным, аппетит поубавился. Я получила полную меру — и сверх того — синяков и шишек и прожила достаточно долгую жизнь, чтобы жалость к себе перестала быть нелепой привычкой, а стала чем-то вроде мокрого холодного полотенца на лбу, унимающего лихорадочный страх перед неизбежной кончиной. Бедная я, да, бедная я. Когда была юна, я совершенно не заботилась о своем физическом благополучии. Все молодые верят, что они неуязвимы, что они достаточно хорошо знают мир, чтобы не слушать никаких глупых предупреждений. Именно такого рода тупая отвага увела меня прочь из Иксвилла. Если б я знала, насколько опасно место, куда я бегу, я могла бы так и не решиться уехать. В те годы Нью-Йорк-Сити был неподходящим местом для молодой женщины, особенно для такой молодой женщины, какой была я, — доверчивой, беспомощной, полной ярости, вины и тревоги. Если б кто-нибудь сказал мне, сколько раз меня будут тискать и щупать в подземке, как часто мне будут разбивать сердце, сколько дверей захлопнется перед моим носом, сокрушая мой дух, — я могла бы остаться дома с отцом.
Живя в Иксвилле, я читала описания случаев насилия в тюремной картотеке — ужасных случаев. Нападения, разрушение, предательство, — но пока это все не затрагивало меня, оно меня не тревожило. Эти описания были все равно что статьи в «Нэшнл джиогрэфик». Их подробности лишь питали мои извращенные грезы и фантазии, но никогда не заставляли меня опасаться за свою безопасность. Я была наивной и бессердечной. Меня не волновало благополучие других людей. Я беспокоилась лишь о том, как заполучить то, чего я хотела. Так что когда откровения Ребекки вылились на меня, я была далеко не так сильно потрясена, как этого можно было бы ожидать. Однако я была оскорблена. Неожиданно мне стало ясно, что ее дружба была вызвана не только — а может быть, и не столько — уважением и приязнью ко мне, как я предпочла бы думать. Было понятно, что создание этих уз было со стороны Ребекки, стратегическим ходом. Она предположила, что я могу быть полезна для нее, и в итоге, думаю, так и вышло.
— Извини, пожалуйста, — пробормотала я, пытаясь скрыть разочарование. — Я действительно не очень хорошо себя чувствую.
Я могла бы сказать ей, что она сошла с ума, что я не желаю иметь с ней ничего общего, что ее следует арестовать за то, что она сделала. Однако я испытывала невероятную боль и обиду из-за того, что она решила соблазнить меня и сделать чем-то вроде сообщницы, и потому не могла подобрать слова и составить из них внятную фразу. Хотя, полагаю, хватило бы и слов «удачи тебе». Как бы то ни было, я не собиралась показывать ей, как сильно она меня ранила, — я и без того чувствовала себя достаточно униженной. Как же глупа я была! Конечно же, Ребекка в действительности не любила меня. Я была нелепой, уродливой, слабой, странной. Разве такая, как она, захочет подружиться с такой, как я?
— Мне действительно пора ехать, — произнесла я, поднялась и направилась к двери. Однако в прихожей Ребекка догнала меня и схватила за локоть.
— Пожалуйста, — сказала она, — не убегай так быстро. Я вроде как в легком затруднении.
Глядя на нее, я определенно могла сказать, что она боится. Я думала о том, чтобы вырваться и поехать домой, рассказать обо всем отцу, позвонить копам. Но Ребекка смотрела на меня так, словно я могла ее спасти, и просила:
— Пожалуйста, Эйлин, ты мне очень нужна. Мы ведь друзья.
Эти слова поколебали меня. Она протянула мне сигарету и дрожащими руками поднесла зажигалку.
— Ты единственная, кому я доверяю, — выдохнула Ребекка. Этих слов было достаточно, чтобы остановить меня. Я предпочла поверить, что она все-таки уважает меня. Она хочет, чтобы я была рядом с нею. Слезы навернулись ей на глаза и потекли по щекам. Она вытерла их обшлагом халата, всхлипнула, содрогнувшись всем телом, и вопросительно поглядела на меня.
— Ладно, — ответила я. Никто прежде не умолял меня со слезами на глазах. — Я тебе помогу.
— Спасибо, Эйлин, — сказала она, улыбаясь сквозь слезы, и вытерла нос о рукав. — Извини, я ужасная неряха.
Мне доставило удовольствие видеть ее такой испуганной и уязвимой. Она взяла с кухонного столика еще один ломоть хлеба и несколько секунд задумчиво смотрела на него.
— Не знаю, как я в это впуталась. Но раз уж мы взялись за это дело, то должны довершить то, что начали.
Я села на стул, выпрямив спину, скрестив лодыжки, словно леди, и сложив руки на коленях, и негромко предложила: