две подушки и подложила ему в изголовье. Пархоменко сел, опираясь на них. Ираида присела около него и начала ощупывать печень.
— Увеличена как минимум на два пальца! — сказала она. — Пальпируйте!
Мы по очереди ощупали увеличенную печень. Печень действительно сильно выступала из-под ребер и на ощупь была похожа на плохо надутый воздушный шар.
— Вам чрезвычайно повезло! — Голос Ираиды вдохновенно зазвенел. — Вы видите цирроз в самом, так сказать, цветущем виде! Печень совершенно перестала справляться с токсинами, — в упоении продолжала она, — увеличилась нагрузка на сердце, легкие, почки — посмотрите, как отечен больной, цвет лица соответствующий… Верхушки легких не дышат…
— Она же сейчас просто захлебнется в экстазе! — прошептала Промокашка довольно громко.
И тут фонтан Ираиды заткнулся, потому что Пархоменко закрыл глаза и стал валиться на бок. Желтое лицо его посерело, словно пеплом покрылось, а вокруг рта и в области носа стало синюшным.
— Ой-ой-ой! — пискнул кто-то из девчонок, кажется Таня Конькова.
Но Пархоменко каким-то неведомым усилием воли заставил себя очнуться.
— Алексей, помогите, — обратилась Ираида к Горбылю.
Борька не стал возражать против нового имени, а быстро помог больному сесть.
— Спугал вас, — свистящим полушепотом с сожалением произнес Пархоменко.
— Промокашкина, бегом к медсестре! — скомандовала Ираида, подступая к Пархоменко с фонендоскопом. — Скажи ей: камфора плюс кордиамин.
Нелька бесшумно, как дух, выпорхнула из палаты.
— Можете идти в практикантскую, заполните дневник прохождения практики — и по домам, — устало сказала Ираида Яковлевна. — Тамара Ян и ты, Саша, — обратилась она ко мне, — завтра выходите на ночное дежурство.
II
В половине восьмого мы с Тамарой были в терапевтическом отделении. Первым делом я зашел к Старкову.
— Ты, однако, в ночную? — обрадовался дядя Миша.
— Однако.
— Иродка приказала?
— Она.
Я шлепнулся на стул около кровати.
— Лежал вот, вспоминал свою жизнь, — сказал он, борясь с одышкой.
— Вечер воспоминаний, значит?
— Вроде того. Вспомнил, как после войны в первый раз хлеба наелся. В сорок девятом такой урожай был! Помню, дали нам, трактористам, на бригаду каждому по целой буханке. Мы с Афонькой, другом моим, напарником, думали, тут же по буханке съедим, но не смогли, не доели.
— Сорок девятый! Это ж четыре года после войны! — удивился я. — И всё голодали?
— Еще как голодали! И в пятидесятые тяжело было. Считай, только в шестидесятых чуть полегче стало. И дом построили с женой, и ешь сколько хочешь. Дочек одели-обули, выучили. Жалею вот только, что сына у меня нет.
— А внуки?
— Внучок есть. Лежал тут, думал. Для чего все было? Для чего человек живет?
— Да что ты, дядя Миш! Ты же от фашистов землю освободил!
— Правду тебе скажу: страшно, Саня, один на один с ней остаться.
— Дядя Миша, вы куда собрались? Поживете еще! — бодро начал я.
— Санёк, я по-серьезному с тобой.
— Дядь Миш, знаешь, как в одной песне про смерть поется? Бард поет. Правда, у него там про смерть одуванчика. Но это так, для образа.
И я, изображая, что в одной руке у меня гитара, а другой бью по струнам, спел: