и телепереживаниях, о моих молитвах неведомым «директорам» и сладких наркотических снах в кондиционированном воздухе пермопластовой каморки, куда не проникали звуки внешнего мира, где не было места желаниям, тревогам, отчаянию, из которых состояла моя теперешняя жизнь. Я устал от
Мне вспомнилась старая лошадь в фильме, ее уши, торчащие из соломенной шляпы. И слова: «Лишь пересмешник поет на опушке леса». Я думал о себе и о Мэри Лу – возможно, последнем поколении на Земле, лишенной детей и будущего. Я видел лица горящих людей в «Бургер-шефе», которые собственной огненной смертью предвосхищали грядущую гибель человечества.
Печаль полностью завладела мной, и все же я не плакал.
Я видел строгие и бесчувственные лица роботов-воспитателей. Лицо судьи, который отправил меня в тюрьму. И мудрые старые глаза Беласко, его ехидную усмешку.
Наконец, поняв, что не избавлюсь от этих образов, я включил прикроватную лампу на батарейке, достал мое «Оделовское руководство по ремонту и техобслуживанию роботов» и раскрыл на последних пустых страницах, куда до ухода из тюрьмы переписал несколько стихотворений. Там были и «Полые люди», которых мы с Мэри Лу читали, когда Споффорт пришел меня арестовать:
Правда этих слов не утешала, но она отчасти приглушила теснившиеся в голове образы.
И вот, когда я, читая стихотворение Роберта Браунинга, совсем расслабился, произошло нечто очень неприятное.
Дверь отворилась, и вошел сын старого Эдгара, Родерик. Он ничего мне не сказал, но кивнул. А потом, в нарушение всякой стыдливости, моего личного пространства и моих прав индивидуума, начал раздеваться прямо посреди комнаты, еще и напевая себе под нос. Голый, волосатый, он встал на колени возле кровати и стал молиться вслух: «Господи, самый могущественный и самый жестокий, прости мне мои жалкие печали и грехи, сделай меня смиренным и достойным. Во имя Иисуса Христа. Аминь». Потом залез под одеяло, свернулся и почти сразу захрапел.
Я мысленно согласился с Баленом, когда тот назвал индивидуализм грехом, но грубое вторжение чужого человека в мою спальню выходило уже за всякие рамки. А я столько времени провел на пустынном берегу, в обществе одной только Барбоски.
Я попытался читать дальше «Калибан о Сетобосе», но слова, и прежде трудные, теперь казались совсем бессмысленными и не приносили успокоения.
Однако, как ни странно, я довольно скоро уснул, а проснулся поздно утром вполне бодрый. Родерик ушел, Барбоска в углу комнаты трогала лапой комок пыли. Сквозь тюлевые занавески пробивалось солнце. Снизу доносился запах еды.
В конце коридора располагалась большая общая уборная: старый Эдгар показал ее мне по пути в спальню. На двери там была большая зеленоватая табличка с буквой «М», внутри – шесть кабинок с чистыми белыми унитазами и шесть раковин. Я как мог умылся, расчесал волосы и бороду. Мне нужно было принять ванну, но я не знал, где это можно сделать. Одежда на мне была грязная и рваная, а новая, которую я выбрал, осталась в «Сирсе». Я спустился по лестнице в кухню.
Вчера, когда я прочел надпись на большой каменной арке над входом в здание: «ПЕРЕКОРСКИЙ ДВОРЕЦ ПРАВОСУДИЯ», она не произвела на меня особого впечатления, но сейчас, входя в кухню, я сообразил, что и она, и комната, где я читал Библию, были в древности залом суда. На это указывали и размер помещения, и высокие потолки, и узкие сводчатые окна по длинным стенам. Огромный стол в центре комнаты, судя по виду, грубо сработали давным-давно циркулярной пилой из «Сирса»; рядом стояли такие же грубые скамьи.
Под окнами вдоль одной стены располагалась широкая черная плита, по обе стороны от нее лежали дрова. Дальше был деревянный стол, чисто выскобленный и очень старый. Над печкой поблескивали эмалированные дверцы духового шкафа, а по бокам от них длинными рядами – на половину ширины комнаты – висели большие кастрюли и сковородки. Вдоль противоположной стены стояли восемь белых холодильников на ядерных батарейках, каждый с одинаковой надписью «Кенмор». Рядом с холодильниками помещалась длинная, глубокая мойка. Перед ней спиной ко мне стояли две женщины в платьях до полу и мыли посуду.
Все выглядело совсем иначе, чем накануне вечером. На столе стояли стеклянные вазы со свежесрезанными желтыми тюльпанами, комнату наполнял свет, пахло жареной ветчиной и кофе. Женщины не обернулись ко мне, хотя наверняка услышали мои шаги.
Я подошел к мойке, набрался смелости и сказал:
– Извините.
Одна из них – маленькая, полная, седая – посмотрела на меня, но ничего не сказала.
– Я хотел спросить, нельзя ли чего-нибудь съесть.
Она еще некоторое время на меня смотрела, потом взяла с полки над раковиной желтую коробку и протянула мне. На коробке было написано: «Кофе растворимый. Н/З. Министерство обороны. Перекор. Облучено для длительного хранения».
Покуда я читал, женщина дала мне большую керамическую кружку и ложку из сушки рядом с мойкой.
– Воду налей из самовара, – сказала она и кивнула в сторону плиты.
Я сделал себе кружку крепкого черного кофе, сел за стол и начал пить.