плащ защитного окраса, изрядно выцветший, но не равномерно, как штандарт, а продольными, как у дыни, полосами, и сегодня уже больше жёлтый, чем серо-зелёный, каким был, похоже, изначально; плащ прямой, как балахон, но неширокий, наподобие армейского. Отхипповал в своё время Феликс, во что угораздит, как раньше, в чужую униформу или во вретище линялое, теперь уже не выряжается, с недавних пор сосредоточился внутри себя, в одной из чакр, в какой конкретно, не скажу, несведущ в этом, и на всё то, что суетное и снаружи — устои нравственные, нормы общепризнанные, счастье чьё-то или горе, — поглядывает теперь изредка оттуда, изнутри, но так, не чувственно, а созерцательно, не оскорбляя действием неправомерным, без былого раздражения хиппарского, без неприязни — невозмутимым оком Наблюдающего Суверена. Простоволос. Сухие, видно, плащ и куафюра — дождь, поди, дома переждал — попасть боится под кислотный — очень печётся нынче о своём здоровье, к чему ещё божественно неравнодушен, хотя в отрочех-то и тормозную жидкость, и одеколон, и «-очистители», и «-выводители», и «-растворители», и «-разбавители» славно он со товарищи отдегустировал, а в пылкой юности и «Сапалсом» вволю надышался, окропив им сочно носовой платочек, украденный у бередившей безответно его сердце барышни, после чего и просветлел, возможно, — от всего скоромного вдруг отказался, травой питаться начал да кореньями, из-за продуктов и — не по причине крайнего инакомыслия — за океан надумал перебраться — не подыскать тут в нужном их ассортименте-де — ни на базаре, ни в природе (Карлосу Кастанеде пламенный привет). Руки Феликс держит в карманах плаща, под мышкой — кожаную папку; цветом папка чёрная — издали приметна. Ступает Феликс решительно — явно, не на чаёк направляется — по делу. Вспархивают перед ним трусливо воробьи стайками, но прочь не улетают: пропустив его, повисят в воздухе, на безопасной высоте, как эскадрилья мелких вертолётов, и обратно приземляются. Старухи со скамеек — дождь разогнал их было по домам, но только перестал, солнышко выглянуло, и они вернулись, кусок картону или фанерку подстелив, сидят плотными, пёстрыми рядками, как матрёшки на витрине, — глазами цепкими магнитят проходящего мимо них Феликса, он же на них внимания не обращает, разве скользнёт по ним, как по деревьям, зрением периферийным, видит которым зорче, вероятно, чем прямым.
Заметил Феликс в окне меня и брови тут же вздёрнул, будто на дальний свет переключился: как в знак приветствия, так и того, что рад, дескать, очень и видеть и застать хозяина дома, хоть и относится к текущему, как учит Так Пришедший, — так и идёт теперь, бровей не опуская.
Махнув рукой в ответ бровям его, подумал я: «Театр кукол да и только».
У дверей подъезда остановился Феликс, осмотрел прежде пса, хвостом своим простодушно перегородившего чахлый уже ручеёк, бегущий от водосточной трубы в люк, после голову круто, чтобы свою бесстрастную, как у медведя панды или у коала, личину обратить ко мне полной фазой, но не резко, чтобы нечаянно её не сбросить, запрокинул и только мимикой, то есть опять одними лишь бровями, о разрешении спросил: мол, поднимаюсь — можно, нет ли?
И я кивком ему ответил: мол, поднимайся — затем встал с подоконника, окно закрыл, чтобы комары не налетели в комнату, и подался открывать гостю, сразу почувствовав в лице, в мыщцах его… тоже личины ли?.. смертельную усталость.
И спустя минуту, две ли:
— Проходи, проходи… Там снимешь, — сказал я, гостя пропустил в комнату и сам вошёл следом. Дверь прикрыл и направился к проигрывателю. Подступив, взялся за его крышку, но не поднял её ещё и спрашиваю, обернувшись: — Выключить?.. Или не надо?.. Может, сменить, другое что поставить?
В глубь комнаты шага на три от порога гость по инерции продвинулся, остановился и стоит — с папкой под мышкой — как инспектор по делам несовершеннолетних или агент по социальному страхованию, помедлил сколько-то — и откликается:
— Нет, — говорит. И говорит: — Не надо, думаю… Не обязательно, по крайней мере, — плащ на нём застёгнут на все пуговицы, по-гвардейски, даже на ту, которая под самым кадыком; ворот не узкий — горло не стесняет.
То ли потому что произнёс он, Феликс, это так тихо, чуть ли не шёпотом, то ли из-за того что музыка, хоть и на малой мощности, играет, резонируя, тут, в комнате, да пылесос охотника за комарами гудит ещё там, в коридоре, да в квартире смежной телевизор смотрят либо пьяные, либо глухие — от низких звуков стенка содрогается, а по Зелениной, вдобавок к этому, как раз, на околоток весь гремя, в сторону острова Крестовского трамвай промчался, из-за того ли, из-за этого ли, не разобрал ответа я и переспрашиваю громче:
— Выключить?! Да?! — И что обычно: нервничать начинаю, если не расслышу; с крышки проигрывателся пыль сдувать зачем-то принялся — год та копилась там, не меньше — пухлая.
— Нет, — спокойно повторяет Феликс. Трамвай уже за Чкаловским — скрежет его сюда не долетает, другой ещё не подоспел, и пылесос затих на время в коридоре, и там, за стенкой, с телевизором никак случилось что-то — умолк вдруг — сгорел, может, и немудрено, так как бубнит с утра до вечера и ежедневно, а то и ночью иной взлает. — Нет, — говорит Феликс. Как манекен — внесли, поставили — так и стоит он среди комнаты, не шелохнётся; и всегда-то скуп на жесты — руками изредка лишь вяло разведёт; в действиях осторожен, как Кунктатор; речь заведёт — и та течёт неторопливо — как вода в плёсе; пока плащ снимал, пока на спинку кресла аккуратно перекидывал его, молчал, лишь после этого и продолжает: — Вивальди красочен, бесспорно, многоцветен… Порой, послушаешь… как аппликация на детской распашонке… Колер и тень — пестрее, чем Сёра, но всегда, — говорит Феликс, — примитивен, а это то, что мне сегодня в самый раз… Фон — лёгкий и необременительный — по своей интенсивности, не звуковой, естественно, а содержательной… — и замолчал. И смотрит на меня. Кивнул ему я: ну, мол, понятно, — …хоть и не формообразующий, — говорит Феликс дальше, — но зато и не разрушающий, не плюс, не минус, то есть нулевой… Фон — декорация, а форма — состояние, в данный момент я о своём… то, как внутри себя — меня,