говорит она, — ребёночек сгущёнку, дырочку шильцем проткнёт в банке, на кровать с ней ляжет, ноги на дужку устроит и всё молочко разом, как бычок, высосет». — «А водку-то?» — спрашивает у неё отец. «Ему же скучно, — отвечает Эрна, — уж и водку». Ну, от скуки, дескать, и на самом деле, чё не высосешь и чё не выпьешь — это так отец, бровями лишь, и выразит.
— Чудеса, — уже в отсутствие Эрны говорит отец. — Не мой ребёнок он, а то бы…
— И слава Богу, — говорит ему мама. — Ты для своих жезла-то не щадил уж.
Легка на помине. Стучит на крыльце — валенки о стену обивает, обметает их после голиком от снега Эрна. Вошла в избу. Запорошенная. Бордоволикая — как клюква после зазимка.
— Здравствуйте, — говорит.
— Здравствуйте, — мы ей почти хором.
— Ну и погода, — говорит.
Я и отец молчим, а мама отвечает:
— Да уж… Передуреть никак не может. Уж и пора бы очураться.
В одной руке у Эрны бурые шерстяные варежки, уже сняла их, в другой — красная хозяйственная сетка, в сетке пустая стеклянная трёхлитровая банка — запотела в доме сразу. На дне банки — корочка хлеба — русский обычай, вряд ли то, что и немецкий; уже здесь, наверное, в Ялани, научилась ему Эрна. Но наверное не знаю.
— Проходи, садись, — говорит гостье мама.
— Да я уж тут, возле порога, — говорит та, пристраиваясь около двери на стуле. — С валенок что и натечёт, так на клеёнку.
— Беда-то… Подотрём, — говорит мама, — не сломаемся.
Отец поел уже и, устроив свои грузные, крупные руки: правую на стол, а левую на спинку стула, развернулся за столом лицом к пришедшей. Подбородок у него испачкан чем-то жирным — блестит. Смотрит отец на Эрну приветливо — будто видит.
Мама подошла к нему, вытерла полотенцем ему подбородок.
— Метёт? — спрашивает отец.
— Метёт, — отвечает Эрна.
— У-у, — говорит отец. — Дак дом маленько не сдвигат… И завыват вон… как зверюга. Давно такого-то уж не было, не помню.
Ухожу я в другую комнату. Ложусь на диван, читать располагаюсь «Волхва».
Сидит Эрна обычно долго — делать ей дома нечего — хозяйства у неё, кроме
Задремал я с «Волхвом» на груди — том тяжёлый — крепко давит; в сон меня здесь пока ещё всё клонит почему-то, чуть где присел, прилёг — и закемарил. Как сурок — отец так раньше, помню, выражался, теперь не о ком — вдвоём-то с матерью. Дрёма сладкая, но не густая — слышу:
— Можно к вам?
— Можно, можно, чё ж нельзя-то… Дверь захлопывай скорее — как в трубу, тянет… Ногам, стою тут, шибко холодно.
— Здравствуй, тётка Елена.
Узнаю по голосу Ваню Чуруксаева. Говорит он, как выпивший, так и трезвый, всегда одинаково — глухо, из-под земли будто, чуть нараспев и мало — только по существу.
— Здравствуй, Ваня, — отвечает ему мама. — Каким к нам ветром?
— Ты меня не опохмелишь?
— Нечем, парень.
— А паперёс не дашь?.. Олег-то спит? А он не курит?
— Нет, не курит, слава Богу. Спит.
— А хлеба мне не одолжишь маленько?
— Хлеба дам… Тебе куда его?
— А вот за пазуху… Пойду. Спасибо.
— Ешь на здоровье, Ваня… Не за что.
— Ну, до свиданья.
— До свиданья. С Богом.
Было в Ялани одно время, уж и не припомню от какой организации, подсобное хозяйство. Работал там Ваня сторожем и помогал приятелям-бичам воровать с фермы комбикорм. Продавали они его, к обоюдному удовольствию, односельчанам по сходной цене — мешок за бутылку водки или за три литра бражки, пока, по наводке, если верить молве, обделённого ими в чём-то Колотуя, прямо при сделке их не