недолго разбирались. Ваня, выгородив
Задремал опять я. Разбудила меня мама, позвала обедать.
Пообедали мы пельменями — наготовлено их у нас и заморожено много.
Натаскал я в избу из колонки воды, а после, наколов, и дров из-под навеса. Расчистил опять дорожки от снега. Помог маме со скотом управиться, задал корове, овцам и телёнку на ночь сена. И день угас. Завечерело. Вьюжит так же всё, не унимается.
Поужинали мы картошкой в мундире с солёными грибами — подъеловиками и бычками. Попили чаю с брусничным вареньем.
— А шаньги кончились? — спрашивает отец, ощупывая свою кружку с чаем пальцами. — Опять горячий… Не возьмёшься, — раздражается.
— Во, спохватился, — говорит мама. И спрашивает: — Камин-то будем затоплять?
— Как хотите, — говорю.
— Да уж топи… Погреемся. Только следи, чтоб уголёк куда не вылетел… Я-то усну, закроешь после сам.
Затопил я камин — загудел тот.
Отец, устроившись на стуле и расположившись спиной к камину, послушал «Время», поругался: всё, мол, пропукали-профукали.
После кино пошло американское, и мама выключила телевизор.
— Да ну его… Всё то цалуются, то убивают. Да всё нерусское пошто-то.
Я на диване. Мама на табуретке, рядом с отцом, носок вяжет.
— Отложи-ка, — говорит, — свою. И почитай нам лучше Книгу.
Отложил я «Волхва», взял со спинки дивана Евангелие. Читаю:
«На третий день был брак в Кане Галилейской, и Матерь Иисуса была там…
…
И не имел нужды, чтобы кто засвидетельствовал о человеке; ибо Сам знал, что в человеке».
Дочитал я главу, захлопнул Евангелие.
— Фокусы, — говорит отец. — Спать пойду, — поднялся со стула, подался к себе — громко топает — как командор, на кровать там шумно уложился — как бронзовый.
— Не выспался ещё, — говорит мама. — Выстар… Да и мне, однако, тоже надо… то — сижу, а у самой — глаза слипаются уж, как у курицы.
Жалею я, что не привёз с собой роман Владимира Богомолова «В августе сорок четвёртого» и не почитал его отцу — ему бы было интересно — воевал он на Втором Белорусском.
Ушла мама в свою комнату, молится.
Беру «Волхва», пробую в текст вникнуть. Но в голову лезет давно начатый мной в Петербурге роман об одном из моих предков, казаке Треньке Истоме. Называется этот роман «Коней вереница, верей череда, или прощание с героем». Там, в Петербурге, у меня застопорилось дело с ним, с романом этим.
Поднялся я, взял ручку и бумагу, подсел поближе к камину и начал писать. И вся глава вдруг написалась. Правда, писал её я до самого утра, пока мама в пять часов не встала и печку затоплять не начала.
В Москве метелит; и свирепо завернуло — воробьи околевают: прошмыгнуть рискнёт какой где по открытому, ни стеной, ни кровлей, ни заборишком не заслонённому проёму, вымерзнет, отчаянный, в воздухе, как капля водяная, уснёт прямо в полёте и повалится наземь глызкой, а там его даже и изголодавшаяся на воле кошка заблудная не подбирает: ледышка ледышкой сделается — зубы только об него сломать, — а потому и кошке он не нужен; да и сколькой день уж, едва ли не седмицу закругляет полную — дурит, дурит и передуреть никак не может; и при этом небо чистым остаётся: днём — лазоревым, как на иной иконе свежеписаной, а ночью — звёздным, хотя и начиналось-то когда, сутки, двое ли спустя от Сретенья Господня, и со светом белым люди мысленно уж распрощались — прямо по стогнам тучи волочились, и прогалу никакого между ними не зияло — так уж их, растрёп, одну к другой притиснуло.
По Москве-реке и по Неглинной вьюжит. Пресмыкается ползуха-завертуха, вылизывает и без того гладкий лёд-яснец, мечет беспутно — из стороны в сторону, от берега к берегу, вдоль ли них — ворохи сухого и убойчивого, как картечь, снега, мечет, место, может быть, высматривая, где бы им, снегом этим, щель какую поплотней ещё законопатить — всё везде и так закупорено наглухо, вроде уж и рыскать бесполезно, но нухрит — не унимается — ну так! — коли нечем больше ей заняться, так хоть этим. Луна взошла — звёзды проредила. Ущербная — с выкусом. То скроется за жидким, как отгон молочный, без неё бы и не обнаруженным облаком, посквозит через него чуть тусклее, словно через кисею, то опять распеленается — вовсю сияет. Светло от неё в пустынном, с краю на край прометеленном, царствующем городе. И тихо. Только где-то чем-то громыхнёт вдруг обо что-то изредка — железом мёрзлым об железо, так кажется — да деревянным по деревянному стукнет — здесь-то не мало уж, хватает, — но и тот звук не живёт долго, тут же и пропадёт, едва