услыхать. Самого же себя он слушал очень внимательно. Здесь было мало общего с агуканьем младенцев. Поначалу из этого подвешенного в метре над запыленным полом горла исходили буквально отвратительные скрежет и писки. Но постепенно приходило необходимое умение. Ян Герман пытался как можно точнее вспомнить звучание своего собственного голоса; ведь это уже сколько дней он не произнес ни единого слова, не слыхал ни одного сказанного собою словечка...! (Говоря по правде, он прекрасно понимал, что на самом деле уже ничего и никогда не скажет).
— Трудны, — прозвучало наконец-то в одно январское утро.
А через пару минут висящие в воздухе губы произнесли в грязную темноту чердака, довольно-таки громко и решительно:
— Меня зовут Ян Герман Трудны.
— Добрый день.
— Мне очень приятно.
— Хороший сегодня день, не правда ли?
Особенно хорошо прозвучало вот это "не правда ли".
Ну ладно, сказал он сам себе, когда волна самоудовлетворения уже опала; все здорово, все прекрасно — но это всего лишь начало.
21
В первый день февраля кто-то позвонил в двери; Виолетта пошла и открыла — а там, в полумраке наступающего вечера, стоял Ян Герман Трудны.
На нем было какое-то грязное пальто с множеством заплаток, на ногах растоптанные сапоги бродяги, на голове полысевшая меховая шапка. Он не улыбался, но взгляд его был ясным и чистым; вполне возможно, что улыбка на губах и была, только все лицо было покрыто густой, черной бородой.
Виолетта втянула воздух, мороз отрезвил ее. Она схватила Яна Германа за полу, дернула вовнутрь и ногой захлопнула двери. Он пошевелил руками, как бы желая защититься, оперся о сену, вздохнул:
— Виола...
— Ты...!
— Ну, все...
— Господи... Янек, Господи...
— Что это у нас так пахнет, яблочный пирог?
— Сейчас как дам тебе яблочный пирог...!
Она и вправду дала ему пирог. Умытый, побритый и переодетый, он запихивался горячим тестом в салоне, заполненном всей возбужденной семьей. Не было только Конрада, про него Ян Герман спросил в самом начале.
— Сбежал, ответила ему мать.
Только расспрашивали они, ему приходилось лишь отвечать. Ян Герман быстренько втюрил им какую-то чрезвычайно запутанную военную историю, все время при этом заслоняясь тайнами и честным словом; история прозвучала совершенно по-идиотски, но на это никто не обратил ни малейшего внимания, все были рады его возвращению — он жил, и одного этого было достаточно, на самом деле прошлое касалось их очень мало — разве что за исключением Леи с Кристианом, которые требовали подробно описывать самые настоящие приключения.
Виолетта молчала, пока они не очутились одни; впрочем, она и тогда продолжала молчать, так что начинать пришлось Яну Герману.
— Теперь все будет хорошо, — сказал он.
Жена не обернулась от раковины, в которой мыла посуду; он же сидел на своем месте, в углу, за столиком у окошка, выходящего на пустой, огороженный стеной дворик: прямоугольник белого снега под луной, и пил кофе. Когда же потянулся за сигаретой, она — все так же не оглядываясь рявкнула:
— Здесь не кури.
И Трудны уже знал, что вновь все как всегда.
— Все уже будет хорошо, — повторил он. — Нам ничего не угрожает. Можешь выпускать детей.
— Могу, так? Могу?
— Я устроил все, что надо. Привидений уже нет. Теперь это самый обычный дом. А про то можно забыть.
Виолетта так грохнула тарелкой в раковине, что та разлетелась на мелкие осколки. Потом она подошла к Трудному и врезала ему мокрой рукой по лицу.
— Это тебе за гордость. — Добавила по второй щеке. — А это за ту открытку.
Ян Герман перехватил ее в талии, притянул, тем самым заставляя присесть у себя на коленях. Она не плакала. И тут он поцеловал ее, долго и страстно.
— А это за твои седые волосы, — шепнул он ей на ухо. — Знаю, что я свинья. Знаю, что эгоист и мегаломан. Знаю, все знаю. Но, прошу тебя, Виола, никогда не расспрашивай меня про этот месяц и про... про все это. Прошу тебя.