Янош перестал смеяться и уселся в кресле напротив человекоида.
— Нуу, даже и не знаю, только ли твое. Ведь у нас, как бы там ни было, имеется общество, договор...
— Было.
— И кто же это так сказал?
— Я так говорю, — сказал Трудны через своего человекоида, после чего передвинул его слегка в надниз и назад.
У Яноша рюмка выпала из пальцев. В кресле он сидел так, будто при виде нацеленного прямо в лоб пистолета.
— Нет...
Трудны открыл потолок салона на картину внутренностей подводного вулкана. Янош только заверещал от крайнего перепуга. Трудны закрыл потолок. Штандартенфюрер блевал на свой халат и на свой ковер.
— Ahnenerbe, Янош, — сказал человекоид. — Ahnenerbe.
— Понятно.
— Я рад. Прощай. — И он исчез.
Что же касается Конрада, то в тот день, о котором идет речь, он ужирался в приступе внезапной жалости по утраченному детству на какой-то свадьбе в ближайшей деревушке, где родичи одного из его нынешних дружков имели приличный кусок земли. День, о котором идет здесь речь, это был понедельник; праздник тянулся с воскресенья богатой поправкой головной боли; теперь же в темноте наступающей ночи, на поле боя остались немногочисленные потребители самых вульгарных напитков, ведь давным-давно все закончилось, кроме грязной чистенькой, то есть — банального картофельного самогона.
Конрад приподнял голову со стола и среди густых и жирных теней, плотно наслоившихся в углу сарая, увидал силуэт своего отца. Парень прекрасно понимал, что пьян, в жизни еще он так не напивался, как именно сегодня.
— Папа... — протяжно застонал он, одновременно неуклюже потянувшись куда-то в сторону, за бутылкой.
— Лучше возвращайся, Конрад, — сказал ему отец. — Возвращайся домой, мы тебя ждем.
— О Боже, папа...
Отец протянул ему руку — она вынырнула из темноты в бледный лунный свет словно из под поверхности какой-то темной жидкости.
— Возвращайся. Все уже будет хорошо.
Конрад упал с лавки, свалился на колени и начал блевать, горько скуля при этом.
Когда он поднял голову, отца уже не было.
В тот вечер, той ночью, второй ночью после возвращения Яна Германа, когда жизнь семейства Трудных стала возвращаться в норму, во всяком случае, так считало большинство его членов — в тот вечер в первый и в последний раз он усомнился в смысле и правоте своего решения.
Человекоидом вошел он в дом, и уже в холле, возле самой двери на него напали Кристиан и Лея. Они схватили его за ноги и начали вопить что-то про разлитый соус. Сразу же сделался ужасный шум и переполох, а в таких условиях Трудному было крайне тяжело соответствующим образом двигать головой и глазами человекоида, чтобы поддерживать впечатление его естественной заинтересованности окружающим посредством обычных, человеческих чувств манекена. Пришлось сбежать и спрятаться в собственном кабинете. Сюда, в свою очередь, пришлепала мать. Она сражу же начала делать театральные жесты и лить слезы прямиком в заранее приготовленный платочек. Он даже не знал, что сказать; мать что-то плела про перст божий, про наследие веков и про унылую старость. Когда же она ушла, он попросту вынул человекоида из дома, слегка подтянув его в подверх — хотя, из-за надетой на человекоида одежды, он не был в состоянии полностью расправить свое четырехразмерное не-тело, которое он, такое болезненно изогнутое и выкрученное, удерживал вот уже несколько десятков часов. И внезапно его молнией прошибла перспектива бесконечного страдания, которое сам себе и уготовил: неделя за неделей, месяц за месяцем, год за годом. В нем поднялся наверх до тошноты сладкий яд цинизма. Самоотверженность, что? Жертвенность? Дерьмо, а не жертвенность. Да что бы они все сдохли! Ведь это приведшее в преисподнюю заклятие я произнес лишь потому, что схватило живот; вот почему, а вовсе не из за какой-то мученической любви к детям! Все равно же — проклят навечно, до самой смерти! Да чтоб их всех!
Но правда была такой, что приходилось прикладывать усилия, чтобы думать подобным образом. Это были мысли показательные, громкие, яркие, служащие для того, чтобы заглушить горечь, бешенство и печаль. Теперь он уже не мог себя обманывать: это не они нуждались в нем, это он сам нуждался в них. Со всех сторон окружало пугающее безумие невозможной вселенной, и хотя он пытался отключать направленные на нее омматидиии, хотя изо всех сил пытался это безумие игнорировать, он ведь прекрасно осознавал надниз и подверх, существующие вокруг его четырехмерного не-тела. Если бы не дом, если бы не человекоид, если бы не они... на него тяжелой волной навалилась бы тишина, которая не знает, что такое жалость.
В спальне Виолетта спросила у человекоида:
— Узнаешь этот запах?
Для Яна Германа это был гром с ясного неба. Человекоид — это всего лишь человекоид, кусок плоти, который ни видит, ни слышит, ни чувствует запахи. Трудны понял, что вот этого недостатка он уже никогда не сможет компенсировать.
— Гмм... нет. А что это?