Ретраншемент превратится в душегубку. Отсюда надо уходить. И уходить не через месяц и не через две недели. Могильные казармы были хуже мин. В них, окованная холодом, затаилась смерть; сломаются оковы — и ничто не спасёт. Трупный яд потечёт по улочкам, смрад отравит всякое дыхание.
Остаться в крепости — погибель, но и покинуть её — тоже погибель. У него, у полковника Бухгольца, будет семь сотен пеших солдат, отягощённых ранеными и припасами, а на него набросятся десять тысяч конных степняков. Такая лавина сомнёт даже самое искусное сопротивление. Честь дворянина призывала Ивана Дмитриевича пойти на Яркенд и умереть, повинуясь воле государя. А долг командира требовал с боем прорываться к Иртышу и спасти хотя бы малое число людей. Солдаты его поймут. И офицеры поймут. И в Тобольске его тоже поймут. А вот поймут ли в столице? Поймёт ли брат Абрам — комендант Шлиссельбурга? Поймёт ли царь Пётр? Что увидят в его решении: самоотверженность человеколюбия или малодушие трусости?
Иван Дмитриевич смотрел на тихие землянки мертвецов и с горечью осознавал, что все его соображения о милосердии есть просто оправдания перед самим собой. Здесь, в этом ретраншементе, он впервые по-настоящему устрашился гибели. В Азове, под Нарвой или под Полтавой он не боялся. Тамошняя смерть, военная, была выборочной: может, убьют тебя, а может, и нет. А здешняя смерть, степная, была поголовной: никто от неё не уклонится. Военная смерть была быстрой, как перемена лошадей: хлоп — и убили; сейчас ты — тело, а потом — панихида, холмик с крестом и райские небеса. А степная смерть сосала сердце какой-то невыносимой безнадёжностью. Замёрзшие тела лежали неизменными по многу недель, словно изо дня в день убеждая: смерть навсегда, и за ней ничего нет. Никакой загробной жизни. Здесь казалось, что души не воспарили ввысь, а вморожены в мертвецов и никуда отсюда не делись, будто прокляты. Нет им ни прощения, ни упокоения.
Видимо, это ночь была такая — исполненная тоски. Великая Страстная суббота перед Пасхой, звёздные слёзы Богородицы, умолкший Христос во гробе, и вместо Благодатного огня — радужное кольцо вокруг стылой луны.
Наутро солдаты были выстроены на плацу. Иван Дмитриевич, бледный от бессонницы, вышел перед строем, оглядывая свои поредевшие роты и баталионы. Мундиры у солдат были мятые и грязные, руки и лица — красные, распухшие от холода и ветров. В голубом небе сияло солнце; всюду пылали огни отражений — на льду, на лужах, на стали багинетов; колыхался флаг. Офицеры смотрели на полковника в ожидании его решения.
— Вижу, солдаты, как тяжело вам, — негромко сказал Иван Дмитриевич. — Но духом вы не пали, за что всех вас хвалю. Однако же мне, командиру, с прискорбием сердечным надобно признать, что для достижения цели нашей гишпедиции мы утратили надлежащую достаточность, хотя и не по своей вине. Виктории мы, увы, не одержали, но и конфузии, братцы, не потерпели. И посему приказываю назавтра готовиться к ретираде. Дело будет жаркое. Всем сегодня выдадут по две чарки водки.
Солдаты молчали, словно задохнувшись. Они не могли поверить, что суровый командир помиловал их и отменил самоубийственный поход. Иван Дмитриевич заметил, что облегчение мелькнуло в глазах даже тех офицеров, которые вчера голосовали за продолжение марша на Яркенд.
— Христос воскресе, — сказал Иван Дмитриевич.
— Воистину воскресе, — нестройно и глухо ответили солдаты.
Но отдыхать и праздновать Пасху солдатам не пришлось. Отступление требовало подготовки. Опрокинув чарки и выкурив трубки, солдаты принялись латать одежду и амуницию, чистить оружие, приводить в порядок шанцевый инструмент — он потребуется, чтобы вызволить дощаники изо льда и снега. Иван Дмитриевич задумал спустить на воду все суда, которые имелись. Пускай их число избыточно — потом ненужные дощаники сгодятся на дрова, ведь безлесная степь закончится ещё не скоро. Солдаты кормили лошадей. Паковали припасы. Сооружали и загружали волокуши.
К Бухгольцу подошёл артиллерийский офицер.
— Господин полковник, два орудия в неисправности, и ещё у двух орудий лафеты негодные, надобна замена.
— Замены не будет. Заклепайте пушки, оставим их здесь.
— А какие заряды прикажете начинить?
— Только картечь. По две дюжины стаканов на ствол.
— Опасаетесь нападения? — осторожно спросил офицер.
— Полагаю, оное неминуемо.
Артиллеристы заклепали четыре орудия — заколотили в запальные отверстия стальные ерши, чтобы из пушек нельзя было стрелять.
Ночью конные команды начали перевозить порох, воинское имущество и провиант из ретраншемента к дощаникам на берег Иртыша. Волокуши с поклажей выезжали из ворот и тихо растворялись в темноте. Бухгольц уповал на то, что джунгары, привыкнув к угрюмому отчуждению крепости, уже не высылают к ней дозоров, ограничиваясь караулами вокруг своей юрги, а потому и не обнаружат муравьиной возни осаждённых. Похоже, расчёт Ивана Дмитриевича оказался верным: ночная тишина не взрывалась пальбой. Обозы сделали четыре конца. Все припасы были переправлены к судам.
Уже светало, когда у ворот ретраншемента столпились солдаты.
— Шляпы долой, — сурово приказал Бухгольц.
Солдаты сдёрнули треуголки.
В засиневшем небе печально торчал флагшток, и вниз по нему поползло знамя гишпедиции. Прапорщики быстро перецепили его на древко. Свернув полотнище, знаменосец положил древко на плечо и поспешил к войску.
Позвякивая оружием, сдавленно кашляя и хрустя свежим настом, войско потекло из ворот ретраншемента. На свободном пространстве офицеры