— Человеку С Крестом уже не надо Хомани. Я видела его душу через Хомани. Он сам ещё не знает своей судьбы, но он придёт за мной сюда.
— Никто не знает, где Ен-Пугол.
— Он придёт в Ваентур и схватит твой след. Ты сам укажешь ему Ен-Пугол, Нахрач. Он увидит твою лыжню от Ваентура до Ен-Пугола.
— Не увидит, — успокоил Айкони Нахрач. — Я не заяц, у которого нет длинного хвоста, чтобы заметать след. Я прикажу Икенген-Ойке или Хал-отыру заметать мои следы снегом. Их не унюхает даже голодный волк.
— Почему Икенген-Ойка или Хал-отыр послушают тебя? — Айкони приподнялась на локте, заинтересованно глядя на горбатого Нахрача.
— Боги любят то, чего у них нет. У богов леса нет рыбы. Я дам им рыбу. Я знаю добрую зимнюю яму в излучине Шугура.
— Ты хозяин тайги на Конде, — с уважением заметила Айкони.
— Да, — подтвердил Нахрач. — Мне служит Ике-Ну-ми-Хаум.
Конечно, Нахрачу помогал Ике. Это ведь он закричал через уламу, и Когтистый Старик направился на зов идола, а потом провалился в ловушку. Ике спас её, Айкони, чтобы потом отдать Нахрачу Евплоеву. Кондинскому князю-шаману, одинокому и уродливому, нужна своя прекрасная Мис-нэ.
…Айкони была права, когда предсказывала судьбу Новицкого.
Григорий Ильич прощался со своей избушкой без грусти. Он много пережил в этих стенах, но избушка не стала для него домом. Он вспоминал самые первые, самые горькие дни ссылки, когда ему казалось, что он попал в каземат, в могилу. Но потом он смирился, привык. Здесь его мучили мороки. Сюда, в эту избушку, он притащил обессилевшую от горя Айкони: её предал Табберт, и она хотела заколоть себя, но Григорий Ильич успел поймать её руку с ножом. Айкони провела здесь всего-то несколько часов, и это были самые светлые часы в жизни полковника Новицкого, хотя он тогда собирал возлюбленную для вечной разлуки. И здесь, неотступно думая об Айкони, он написал книгу об остяках. Его боль за этот обездоленный народ проистекала из его нежности к беглянке Айкони, и тоска по Айкони сливалась с тоской по недостижимой родине. Он вспоминал то, что высказал почти против воли: «Когда ночь обнимает тебя своей тьмою, бессонная мысль порождает жалобы больного сердца, лишённого отечества, которое возлюблено им более всего на земле, и плен видится бесконечной гибелью»…
Владыка определил работу для Григория Ильича: составлять вместе с ним экономию для епархии. Но работа не задалась.
В тот вечер Григорий Ильич и Филофей сверяли табель по архиерейским расходам: в Спасскую обитель в Енисейском остроге и в Троицкую обитель на Турухане отправлено по четыре пуда воска и напрестольные Евангелия, а на Турухан ещё потир чернёного серебра и дарохранительница с яхонтом; в Спасскую церковь Зашивер-ского острога выслано из Софийской казны денег восемнадцать рублей; в храмы по Томскому разряду указано коменданту выдать ржи по восемь четей в долю церковной десятины… Подсчёты прервал стук в дверь. В келью владыки, кланяясь, вошёл Пантила Алачеев.
Он еле успел добраться из Певлора в Тобольск до ледостава.
После поездки в Москву Пантила не находил себе места. Всё, что он делал в Певлоре, казалось ему недостаточным. Сила веры, которую он увидел в главном городе русских, требовала его участия.
— Отче, — виновато сказал он, боком присаживаясь на скамейку напротив Филофея. — Меня бог зовёт.
— Ты о чём, Панфил? — Филофей вглядывался в смущённого остяка.
— Я обещал, что дам богу Ермакову железную рубаху.
— Помню, — кивнул Филофей.
— Хочу на Конду, — признался Пантила. — Рубаху шаман Нахрач прячет на Ен-Пуголе. Там стоит Палтыш-болван нашей Анны Пуртеи, Старик-С- Половиной-Бо-роды. Я зиму буду жить в Ваентуре и узнаю, где Ен-Пугол. Летом ты приплывёшь, и я проведу тебя туда. Ты Палтыш-болвана сожжёшь, я рубаху для бога возьму. Я хочу благое слово от тебя.
Григория Ильича будто окатили холодной водой. На Конде — Айкони!
— Дело доброе, — задумчиво произнёс Филофей. — Шаман Нахрач — оплот язычества, а власть его над вогулами зиждется на тайне великого истукана. Свергнем идола — свергнем и Нахрача, и вогулы откроются для крещения.
— Нахрач бесами повелевает.
— Потому и боюсь. Жизнь твоя, Панфил, мне дороже подвига.
— Там моя тайга. Я не погибну, — твёрдо возразил Пантила.
Григорий Ильич, волнуясь, сломал в пальцах перо.
— Вотче, дозволь йи мэне з Панфилом поихаты, — вдруг сказал он.
Пантила и Филофей посмотрели на него с удивлением.
— Мы образа вызьмэмо, о вэре вогулычам будэмо говорыти.
— А тебя, Гриша, что в леса зовёт? — проницательно спросил владыка.
Григорий Ильич отвернулся, побледнев. Филофей усмехнулся.
— Может, и разумно мне вас двоих на Конду послать? — он задумчиво поправил на плошке покосившуюся свечу. — Не знаю… Просить о таком я не могу, но ежели вы сами дерзаете…