Это было женское решение — милосердное и прощающее. Может, и мудрое. И Ваня согласился с ним, потому что знал: Машей руководила не бабья слабость. У Маши хватило сил заставить Семёна Ульяныча подняться и пойти на выручку тому, кого Семён Ульяныч обвинял в гибели сына. И всё же Маша мерила жизнь по-бабьи: семьёй, а не отечеством. И все погибшие в ретраншементе оставались неотомщёнными. И Ходжа Касым тоже оставался неотомщённым, хотя он боролся не за справедливость, а за свою выгоду. Но Ваня уже научился смиряться. Если Маша хочет отпустить губернатора, он отпустит, потому что Маша спасла его, и он тоже в долгу.
Семёну тяжело было смотреть, как Маша за печкой шепчется с Ваней. Конечно, Семён был рад за сестру, но её счастье обостряло его одиночество. Он тихо завидовал и Маше, и Ваньке: они нашли друг друга, пробились друг к другу черед все беды. А он не сумел преодолеть той преграды, которая отделяла его от Епифании. Он вспоминал, как жил с Епифанией в подклете, как они вечеряли, как спали вдвоём, как Епифания заплетала косу… Он молился, но молитва не помогала, словно Господь устал и сказал: «Не буду тебя больше слушать! Делай что-ни-будь сам, ищи жену! Встань и иди!»
Как-то вечером, когда уже стемнело — тяжело и по-осеннему мглисто, — он отправился на Верхний посад к обители матушки Ефросиньи. Снег ещё не лёг, хотя отпраздновали Покров, и на улицах не было видно ни зги. Только собаки облаивали Семёна, бегая за воротами своих подворий. Замёрзшая грязь, продавливаясь, хрустела под ногами. Холод обжигал скулы.
Сестра-привратница выглянула в окошко на стук и удалилась спросить благословения настоятельницы. Семён ждал. Потом брякнула щеколда, открылась калитка, и через порог переступила молодая, тонкая монахиня. Чёрная риза делала её почти невидимой, но бледно светлело нежное лицо. Сейчас, когда жизнь в обители смыла с этого лица ожесточение, Семён изумился: какая же Епифания красивая. И от этого стало ещё тоскливее.
— Как ты, Епифанюшка? — тихо спросил Семён.
— Я Пелагея, — отстранённо возразила она, словно не узнавая гостя.
Пусть она сменила имя, но в отрицании себя оставалась прежней. Семён видел её тёмные глаза — всё те же глаза падающей Чигирь-звезды.
— Как ты, Пелагеюшка?
Епифания помедлила.
— Мне хорошо здесь, Сеня, — сказала она уже мягче. — Поначалу бесы крутили, но сёстры меня отстояли… А у тебя сложилось? Ты женился?
Семён виновато улыбнулся.
— Никого, кроме тебя, мне не надо.
Епифания не приняла его преданность.
— Не расходуй годы понапрасну, — она сказала это с какой-то горькой усмешкой, с остывшим сожалением. — Я ведь не любила тебя, Сеня.
— А мне всё кажется, что могла… — прошептал Семён.
— Убить могла, а не полюбить, — просто пояснила она. — Вам, Ремезам, я по гроб благодарна буду. Ведь он почти уговорил меня как-нибудь ночью тебя во сне зарезать, дом ваш поджечь, а самой в петлю голову засунуть.
— Кто — «он»? — содрогнувшись, спросил Семён.
— Супруг мой обреченный, — в её голосе звучала затаённая гордость. — Отец Авдоний. Он один у меня был в сердце. Аты не приходи ко мне, Сеня.
Живым неистовый Авдоний был для неё как бог, а мёртвым стал как дьявол, но сердце её не ведало разницы.
Сестра заперла калитку, и Епифания бесшумно прошла через двор к себе в крохотную келью. Здесь еле тлела под образами красненькая лампада, и казалось, что в келье никого нет, но в углу, в тени, стоял человек в саване.
— Опять пришёл? — утомлённо спросила Епифания.
Мертвец печально молчал. Это был не Авдоний, а Хрисанф, старый зодчий. Еженощное молитвенное стояние сестёр преграждало Авдонию путь в обитель, а про Хрисанфа сёстры не знали. Да он ни к чему и не подбивал Епифанию. Ему не давал покоя вертеп — столпная церковь. Хрисанф ведь не хотел покидать её, когда Авдоний увлёк расколыциков в подземный ход; он хотел остаться в подклете, чтобы выломать кирпичи из треснувшей опоры, высвободить железную тягу из стены и обрушить всю храмину. Авдоний потянул зодчего за собой и не позволил исполнить замысел. Хрисанф взлетел на Корабле, не отплатив никонианцам за муки. А столпную церковь, которую строили расколь-шики, на Покров освятили. И Хрисанф явился к Епи-фании.
— Я ничего не забыла, — глухо сказала ему Епифа-ния. — Не томи меня.
Матушка Ефросинья водила сестёр на освящение, и Епифания видела, во что превратилось былое узилище. Купол — как взмах божьей руки, узкие окна, высокий иконостас, весь в лаковом винограде, свечи, ризы образов, святые старцы на стенах и кованое паникадило. Красота. Но под каменными плитами пола — Епифания знала это — таились кирпичные арки, закопчённые костром пленников, и никто не вырвал из стен железные кольца, к которым прежде, как псы, были прикованы отец Авдоний и его братья. Благолепие церкви зиждилось на страданиях праведников — и потому было обречено.
На освящение собралась огромная толпа. В Сибири ещё не было храма, чтобы столп звонницы стоял на своде. Самые упрямые бабы даже не хотели заходить — боялись, что столп осядет внутрь и раздавит всех, будто пестом в ступе. Шептали, что архитектон Ремезов из ума выжил, потому и воздвиг эдакую несуразину, недаром же губернатор сбежал с праздника: князь-то, чай, не дурак! Но владыка Филофей успокоил баб и развеял сомнения, когда бестрепетно вступил под своды, чтобы творить богослужебный чин.