идет, да и только.
— А молодежь-то, молодежь… Вот где оппозиционеры так оппозиционеры: молоко на губах не обсохло, а, того-самого, дай им дорогу, облачные выси и так далее…
— Во-во! И я об том же самом говорю: выучили на свою голову. А чтоб там классовое сознание, так этого нету — одни химические формулы да и только.
— Именно что. И на одних нас, стариков, хотят свалить все провалы и недостатки в индустриальной политике. Вот и Берестянский туда же. А сам только и умеет, что давай да давай. А много ли дашь, если и там дырка, и тут заплатка?
— И не говори, Елизарыч. А главное — никак не хотят входить в текущее положение вещей. Вот у меня, например, какое положение? А такое, что надо вводить кислородное дутье, а в плане нет на это денег, — сокрушается Иван Кириллович. — В той же Германии, например… или в Англии — везде кислородное дутье. А у нас? Ты введи в практику достижение науки, а потом и спрашивай, и суй свой кулак, извиняюсь, под нос…
— Совал? — любопытствует Гаврила Елизарович.
— Еще как совал! — радуется Иван Кириллович.
— Вот и мне тоже, — с облегчением хихикает Гаврила Елизарович. — Куда, говорит, смотрите, если этот самый… как его?… научный прогресс? А куда мне смотреть? Прогресс — он везде прогресс, да пока до нас доберется… Давай, Кирилыч, еще по одной… чтоб, значит, начальство нас не обижало.
— Давай, Елизарыч. Начальство — оно… а мы, значит, вроде этих самых…
— То-то и оно…
— Будем здоровы…
— Взаимно.
— А ты помнишь, Елизарыч, Никиту Хрущева? — спросил Чумаков, закуривая папиросу. — Помнишь, в дивизии нашей был заместителем начальника политотдела? Губастый такой, глазастый?
— Как же, как же, помню. Помню, как он у нас в полку выступал за мировую революцию, а потом мне же и дыню вставил в одно место за то, что у бойцов грязное обмундирование, давно не стиранное. Будто было когда его стирать, это самое обмундирование. Сами-то, прости господи, ходили черт знает в чем и ни о какой стирке не думали…
— И что? — блаженно улыбается Чумаков, знающий все эти истории.
— Да что-что? Раздели весь полк, загнали в речку, велели мыться и стираться. В час управились.
— Это когда было-то? — спросил Чумаков, нахмурив свой покатый лоб.
— Как то есть когда? Как раз перед походом в Закавказье, — удивляется Пинченко.
— А-а… Ну, это уж без меня было, машет рукой Чумаков. — Меня после ранения перевели на Западный фронт против белополяков. Но я не про то. А про то, что этот самый Хрущев и нынешний первый секретарь Москвы — одно и то же лицо. Вот я о чем.
— Да ты что! А я-то думаю: тот или не тот? А оно вон оно что! Скаж-жи пож-жалуйста. Вот дела-то. А с виду, если посмотреть, так себе, ничего особенного, — качает круглой головой Пинченко.
— Все мы — ничего особенного, — глубокомысленно утверждает Чумаков. — А как вспомнишь, кем были до семнадцатого года, так и задумаешься, так мысли-то и начинают разбегаться в разные стороны.
— Про мысли — ты это верно заметил, Кирилыч. А только время такое, что разбегаться им не положено. Надо, чтоб мысли эти в одну точку были направлены, и чтоб ни влево, ни вправо, — философствует в свою очередь Пинченко.
— Вот за это давай и выпьем, — предлагает Иван Кириллович.
— Давай, — легко соглашается Гаврила Елизарович.
Над тихим ставком, заросшим камышом, охраняемым длиннокудрыми ивами, над высокими свечками тополей и грудастыми садами вокруг дач, над их крышами, над степью и дальними курганами висела большая рыжая луна, окруженная крупными звездами, как большой начальник прихлебателями. В жестяной абажур фонаря билась мошкара, где-то ухал сыч, душная тишина полнилась треском и звоном цикад. Вдали погромыхивал поезд, вставало багровое зарево над черными силуэтами доменных и мартеновских печей.
Со стороны небольшого хутора послышалось заливистое кукареканье первых петухов…
И от всех этих привычных звуков, от вида повторяющейся из года в год летней ночи в головах обоих директоров заводов бродили одинаково ленивые мысли.
Глава 6