Фима закрыл глаза. Весь сжался, но не от страха, что сейчас отвесят ему пощечину, а в надежде на нее. Будто не Яэль и не мать Яэль, а его собственная мать склонилась над ним и требует, чтобы он немедленно, сию же секунду вернул ее синюю шапочку. Но почему она думает, что шапочка у него? И почему Яэль решила, что это был мальчик? А что, если девочка? Маленькая Яэль с мягкими волосами и нежным лицом Джульетты Мазины? Не открывая глаз, он положил руки на стол, опустил на них голову В ушах зазвучал гнусавый, назидательный голос профессора Иакова Талмона, утверждавшего, что Карл Маркс понимал человеческую природу слишком наивно и догматично, если не сказать – примитивно и одномерно. И Фима ответил ему вечным вопросом отца Яэль:
– В каком смысле?
И чем больше Фима размышлял над этим, тем меньше удавалось ему приблизиться к ответу. А тут еще за стеной, в соседней квартире, молодая женщина запела старую песню, которая была так популярна много лет назад, песню о парне Джонни: “Никто не будет таким, как мой Джонни, как парень, кого все зовут Джонни-Гитара”[33]. Эта нежная песенка, доносившаяся из-за стены, показалась Фиме такой беспомощной, жалкой, ребячливой. Петь эта женщина явно не умела. Фима вдруг вспомнил – хотя с тех пор минуло уже больше половины жизни, – как однажды в полдень они с Яэль занимались любовью в каком-то маленьком пансионе, на горе Кармель, в Хайфе, Яэль тогда делала доклад на симпозиуме в Технионе, а он поехал с ней. И у Яэль взыграла фантазия: он – чужеземец-захватчик, а она – невинная девушка, стыдливая, перепуганная. Фима надумал соблазнить ее – медленно, не торопясь, проявив максимальное терпение. И ему удалось доставить ей наслаждение, столь похожее на боль, исторгнуть из самого ее нутра крик – мольбу о помощи, стоны, полные изумления и нежности. И чем глубже он входил в роль, тем острее и мощнее становилось удовольствие, в кончиках пальцев, в каждой клеточке его тела обострялось таинственное чувство, посредством которого он точно знал, что именно доставит ей наивысшее наслаждение, будто ему удалось внедрить своего тайного агента в паутину нервов, что оплели ее позвоночник, слиться с ней, стать плотью единой, и взаимные прикосновения перестали быть проявлением любовной близости, а обратили его и ее в нечто целостное, утоляющее жажду обоих. И в тот полдень он чувствовал себя не мужчиной, любившим женщину, а тем, кто изначально обитал в ее лоне, которое отныне было не ее лоном, а их лоном, и его мужское естество принадлежало не ему, а им обоим, и кожа его облекала не его тело, а оба их тела.
Под вечер они оделись и отправились побродить по одной из заросших густой зеленью долин на склонах горы Кармель. Вышли до сумерек, пробирались через плотные заросли, не разговаривали и не прикасались друг к другу, и только ночная птица прокричала им несколько раз короткую хлесткую фразу, которую Фима сымитировал на удивление точно. Яэль рассмеялась низким теплым смехом и сказала:
– Быть может, господин мой хороший, у вас есть какое-нибудь приемлемое объяснение тому, что я вас люблю, хотя, по сути, мы и не близкие души вовсе, да и вообще никак не связаны друг с другом?
Фима открыл глаза и увидел свою бывшую жену, худенькую, чуть ли не сухонькую, этакую стареющую Джульетту Мазину, в серых брючках, в темно- красном свитерке. Она стояла спиной к нему и методично складывала кухонные полотенца. “Откуда у нее, – подумал он, – столько кухонных полотенец, что она все складывает и складывает их и, судя по всему, делать это будет до скончания веков. Или же она складывает их заново и заново, потому что недовольна результатом?” И Фима решительно поднялся, как человек, который точно знает, что надо делать, обнял ее сзади, положил одну ладонь на губы, а вторую – на глаза, покрыл поцелуями ее затылок, корни волос, спину. Аромат простого туалетного мыла, смешанный с запахом табака из трубки Теди, донесся до ноздрей Фимы, возбудив смутное желание пополам с грустью, которая тотчас и подавила желание. Фима подхватил ее хрупкое, почти детское тело – так же две ночи назад подхватил ее сына – и отнес Яэль в спальню и положил на ту же самую кровать, на которую положил и ее сына, и в точности так же провел ладонью по ее щеке. Однако он не попытался сдернуть покрывало, не попросил ее снять одежду, не снял и свою, он лишь тесно прижался к ней, прижал к своему плечу ее голову И вместо слов “Я так истосковался по тебе” устало прошептал:
– Я так истаскался по тебе.
Они лежали рядом, прижавшись друг к другу, но не обнявшись, неподвижно, не произнося ни слова, тепло его тела согревало ее, а тепло ее тела передавалось ему. Пока она не прошептала:
– Хватит. А теперь, пожалуйста, уходи.
Фима молча встал, взял на кухне свою куртку, поискал остатки холодного кофе, которое вылил в раковину. “Она сказала, чтобы я отправился в центр города, купил для Дими аквариум с золотыми рыбками, – думал он, – и я поеду и куплю”. Он сумел бесшумно закрыть за собой дверь, проделав это с такой точностью и осторожностью, что не раздалось ни единого звука – ни легкого стука, ни шороха. И все то время, пока шагал к центру города, эта тишина сопровождала его – и в мыслях, и на улице. Медленным шагом миновал улицу Первопроходцев, с удивлением поймав себя на том, что насвистывает подзабытую песенку про Джонни, которого все звали Джонни-Гитара. “Теперь, – думал он, – можно сказать, что все потеряно, но вместе с тем можно считать, что не потеряно ничего, и оба эти утверждения отнюдь не противоречат друг другу”. Странной, даже удивительной виделась ему сложившаяся ситуация: пусть он и не переспал с бывшей женой, но вовсе не чувствовал, что телу его чего-то недостает, скорее, наоборот – переполняло его радостное возбуждение, чувство завершенности, осуществленности того, чего ему так хотелось, будто неким таинственным образом слились – он и она – воедино, и слияние то было и глубоким, и совершенным. И словно в этом слиянии родил он от нее наконец-то своего единственного сына.
Но в каком смысле?
Вопрос казался ему глупейшим. Да в том смысле, когда нет никакого смысла докапываться до смысла. Вот и все.