“Хоррроший малчик” звучало у нее как фамилия и имя.
Что же до господина Данцига, человека округлого, у которого одна щека пылала не хуже сырого куска мяса в лавке мясника, – и Фима не знал, то ли это была хроническая болезнь кожи, то ли странный изъян от рождения или, быть может, таинственный знак, – то он осыпал Фиму рифмами; это был ритуал, завершающий обед по пятницам.
Роль Фимы состояла в том, что он должен был ответить: “Иерусалим!”
Но однажды Фима вырикнул с вызовом: “Данциг!” Про Данциг он узнал, изучая папину коллекцию марок, затем нашел его в немецком географическом атласе, в который, бывало, погружался с головой, часами рассматривал карты, сидя на ковре в углу гостиной, особенно длинными зимними вечерами.
Ответ его вызвал на лице господина Данцига грустную, стыдливую улыбку, он что-то пробормотал по-немецки, закончив словами
Что стало с семейством Данциг? Они наверняка уже давно в лучшем из миров. На месте чистенького ресторанчика сейчас расположено отделение одного из крупных банков, но и сегодня, спустя тысячи лет, ноздри Фимы улавливали особые запахи этого места, ему почему-то казалось, что именно так пахнет первый зимний снег. На каждом столике, покрытом белоснежной скатертью, всегда стояла стеклянная вазочка с одной свежей розой. Стены украшали спокойные, умиротворяющие пейзажи с озерами и лесами. За дальним столиком в полном одиночестве часто обедал худощавый офицер-британец. Армейская фуражка чопорного англичанина лежала подле вазы с розой. Куда, интересно, подевались пейзажи с озерами и лесами? Где, в какой точке земного шара обедает нынче британский офицер? А ты сам до чего докатился? Город тоски и безумия. Лагерь беженцев, а не город. Но ведь ты еще можешь сбежать отсюда. Взять Дими, Яэль и присоединиться к какому-нибудь кибуцу. Ты можешь набраться решимости и попросить руки Тамар. Или сделать предложение Аннет Тадмор. Поселиться с ней в Магдиэле, работать клерком в банке, или в больничной кассе, или в отделении Института национального страхования, а по ночам снова писать стихи. Начать новую страницу. На шажок приблизиться к Третьему Состоянию.
Ноги сами вели его в хитросплетение узких серых улочек и проулков Бухарского квартала. Фима медленно брел под натянутыми между домами веревками с висевшим на них цветным бельем. На балконах с витыми проржавевшими оградками торчали остовы шалашей, которые по традиции сооружаются в осенний праздник Суккот и покрываются пальмовыми ветвями; сейчас они валялись там же, вместе с жестяными банками из-под оливкового масла, оцинкованными лоханями, рассыпающимися деревянными ящиками, канистрами из-под керосина, прочим хламом – всем тем, что изгонялось из перенаселенных тесных квартирок. Здесь почти каждое окно закрывали яркие, кричаще пестрые занавески. На подоконниках стояли стеклянные банки, в которых мариновались огурцы, залитые водой с чесноком, веточками петрушки и укропа. Фима вдруг почувствовал, что атмосфера этих нутряных мест – дома с двориками, в центре каждого выложенные камнем старинные колодцы для сбора дождевой воды, запахи жаркого, лука, выпечки, мяса со специями, дыма – подсказывает ему прямой и простой ответ на вопрос, который ему так и не удалось сформулировать. Но сейчас он чувствовал, как нечто срочное, неотложное настойчиво стучится в его сердце, и не только извне, но и изнутри, нечто нежное, щемящее, гложущее, подобное забытой песенке про Джонни-Гитару, подобное озерам и лесам на стенах маленького ресторанчика, куда приводила его мать после пятничных походов на рынок Махане Иехуда.
– Прекрати, – велел он себе. – Оставь.
Как человек, расчесывающий рану, знающий прекрасно, что делать этого не следует, но не способный остановиться.
На улице Рабейну Гершом его обогнали три невысокие женщины, пышнотелые, не отличимые одна от другой, и Фима подумал – наверное, сестры или мать с двумя дочками. Он остановился, не в силах оторвать взгляда от этих пышущих здоровьем женщин, от их манящих округлостей, на ум ему пришли обитательницы сераля, излюбленные модели многих художников. Воображение уже вовсю рисовало обильную, сулящую наслаждение наготу, их покорность, их податливость, их желание услужить – словно официантки, оделяющие голодных мясом с пылу с жару и не различающие, кого они награждают милостью своей. Кого одаряют плотскими чарами своими, равнодушно и обыденно, даже скучающе. Эти скука и равнодушие виделись Фиме в эту минуту весьма сексуальными, куда более возбуждающими, чем все чувственные бури в мире. Но спустя минуту его уже затопил стыд, погасивший вожделение: и почему он нынешним утром отверг тело Яэль? Прояви он чуть больше хитрости и терпения, будь капельку настойчивее, она бы наверняка отозвалась. Может, и без особой страсти, но что с того? Да и кто вообще говорит о страсти?
Три женщины свернули в переулок, а Фима так и остался стоять на месте, чуть подавшись вперед, возбужденный и пристыженный. Ведь истина в том, что этим утром он не испытывал вожделения, прикасаясь к худощавому телу Яэль, его одолевало смутное желание иного слияния, не сексуального, но и не сыновнего. Возможно, то было вовсе и не желание слиться, соединиться, а нечто иное, чему Фима не мог дать определения, но именно это нечто, неведомое, ускользающее от любого определения, способно изменить всю его жизнь, если только хотя бы раз в жизни оно посетит его.
Фима встряхнулся. Слова “изменить всю его жизнь” подходят прыщавому, потерянному подростку, но отнюдь не человеку, который может стать лидером нации в период кризиса, который укажет стране дорогу, ведущую ко всеобщему миру.
У небольшой лавки – не то обувного магазинчика, не то сапожной мастерской – Фима снова задержался, чтобы вдохнуть запах каучука, пьянящий аромат сапожного клея. Из открытой двери лавки до него доносились обрывки беседы – разговаривали пожилой религиозный человек, по виду – активист