не временного заключения). Назвать ГУЛАГ тюрьмой крайне трудно. В отличие от традиционных пенитенциарных заведений лагерь находится вне юрисдикции Закона. Это без-законное пространство, или же такое, которое соответствует базовому условию тоталитарного режима власти: чрезвычайному положению[47]. Все должно иметь временный и неопределенный характер, кроме постоянства непрерывно осуществляющей свои цели воли венценосного Суверена или Вождя. Именно он является единственным субъектом права, он тот, кто создает само право из правового ничто[48]. На первый взгляд генеалогия ГУЛАГа легко прослеживаема. Вероятно, она восходит к коммунам 20-х годов и постепенно, с усилением гулагизации социального и природного пространства, получает распространение в виде идеи коллективного трудового лагеря (пионерские, военно-патриотические лагеря, лагеря отдыха, вплоть до создания содружества прокоммунистических государств: «соцлагерь»). Лагерь больше не отдельное место на удаленных и труднодоступных территориях, он становится единственной формой социального опыта в сталинскую и постсталинскую эпоху. Хотя ГУЛАГ — лишь одна из форм обустройства жизни, если ее рассматривать с точки зрения выживания советского человека. Если Освенцим — это, по сути дела, тайное место, где совершается массовое убийство, но его, собственно, и нет, оно не существует с точки зрения социальной общности отдельной нации (или народа), то в ГУЛАГе мы сталкиваемся с совершенно иным явлением государственного терроризма: это, можно сказать, выбор народа (не знающего, как иначе избавиться от своего рабства, если не сделать рабом всякого, кто посчитал себя свободным). Возможно, что ГУЛАГ — это дело народа, точнее, той его части, которая считает себя победителем в гражданской войне. Именно поэтому ГУЛАГ — не столько территория заражения (временного, отчасти случайного рабства), но скорее театр продолжающейся гражданской войны. Тогда лагерная форма заключения — это своего рода превентивная попытка захвата потенциального врага и контроля за ростом враждебности населения со стороны правящего режима. Наказание лагерными сроками депотенциирует страх политического режима перед ближайшей угрозой.
Естественно, что на этом временном полустанке, где появляется лагерь, не действует прежнее право, не действует и то право, которое предполагается общечеловеческим. Действие Закона откладывается, подвешивается, отсрочивается, поэтому сам лагерь оказывается таким местом для жизни, где «возможно всё»[49], сама жизнь — лишь одна из возможностей лагерного Dasein, к тому же совсем не обязательная. X. Арендт в знаменитой работе «Истоки тоталитаризма» (1951) подходит к осмыслению темы «после Освенцима» с несколько иной стороны, чем Адорно, пытаясь найти ответ на вопрос: что такое тоталитарное государство и как ему удалось достичь столь подавляющего, практически абсолютного господства над человеческой личностью? Несомненная заслуга Арендт в том, что она исследует тоталитарную систему не как ставшую, а как «развивающуюся», как своего рода процесс. И главное в ней постоянное совершенствование технологий террора. Назвать тоталитарную систему палачества изуверской и бесчеловечной значит ничего не понять в ней, ведь она так и устроена, чтобы отнимать у человека национальную и культурную идентичность, человеческое достоинство, делать его ненужным даже самому себе, — учить опыту несуществования. В центре тоталитарной системы — концентрационный лагерь, причем это не какой-то случайно избранный способ применения репрессий, не тюрьма и не каторга, а целая институция, в которой все тоталитарное уже заложено. Палачество — не в самой пытке, но в том, что она применяется в лагерях непрерывно, систематически и совершенно безлично. Нет отдельного палача или палачей, на которых можно было бы перенести всю ответственность за преступления; система устроена так, что заключенные сортируют, отбраковывают, убивают и пытают сами (садисты СС лишь создают необходимые условия для тотального обесчеловечивания). Главное здесь — утрата палачами чувства реальности, их отказ от общечеловеческого здравого смысла.
Арендт ищет возможности усилить свою аргументацию, которой она отнюдь не вдохновлена как исследователь, имеющий нравственные позиции. Вот ее аргументы: раз перед нами не просто зло, а абсолютное Зло, т. е. зло, мотивы проявления которого в таких объемах и длительности невозможно было себе представить, то как мы можем судить о нем, как мы можем понять его, как мы можем научиться его забвению? И вот попытка объяснения: «Когда невозможное сделалось возможным, оно стало ненаказуемым, непростительным абсолютным злом, которое более нельзя было понять и объяснить дурными мотивами своекорыстия, жадности, зависти и скупости, мстительности, жажды власти и коварства и которое, следовательно, невозможно терпеть во имя любви, простить во имя дружбы, которому нельзя отомстить из чувства гнева. Как жертвы на фабриках смерти или во рвах забвения более не люди в глазах их мучителей, точно так же этот новейший вид преступников находится даже вне солидарности людей в их греховности»[50]. А это значит, что Зло радикально и абсолютно, поскольку исполнено абсурда, оно бесполезно и алогично, ему соответствует реальность, несовместимая ни с чем человеческим, тем более с гражданским состоянием права. В центре этой минус-реальности — лишний человек. Тоталитарная система — это тотальная машина уничтожения, которая не подчиняется никаким правилам и целям, она существует лишь ради того, чтобы сделать каждого человека лишним (в том числе палача и жертву). Надо уничтожать так, чтобы не осталось никакого сомнения в том, что уничтоженный когда-либо существовал. Требуется особое уничтожение, после которого исчезнет всякий