перед родовитостью дам никогда не останавливался.
В его голосе слышались нотки зависти и злости.
В гостинице они просто сидели и молчали, как охотники, что обещали добыть зубра, а едва подстрелили по куропатке. Пан Гервасий положил ноги на ящик с зеркалами, панна Полонея использовала хрустальный череп как подставку для парика. Оба, похоже, придумывали, как лучше рассказать тем, кто их послал, о ценности добытых не слишком впечатляющих реликвий. Естественно, надежда была на Лёдника.
А тот все не возвращался. Прантиш всю стену исколол саблей, отрабатывая хитрый удар, подсмотренный у профессора во время его последнего поединка.
Появился доктор только утром. Пришел усталый, злой, как шершень, сжав зубы, сбросил камзол, парик, сапоги и упал ничком на кровать. Вырвич заметил, что на рукаве его рубахи, над повязкой, которая стягивала рану, проступила кровь.
— Что там произошло, Бутрим? — не выдержал студиозус. — Ты в порядке?
— Ты читал библейскую историю о святом Иосифе, которого напрасно соблазняла жена вельможи Потифара? — глухо, в подушку проговорил Лёдник, у него, похоже, не было сил повернуть голову.
— Д-да, что-то помню. — пробормотал Прантиш в плохих предчувствиях.
— Так вот, оказалось, я не святой Иосиф, — сказал Лёдник.
Пан Гервасий и панна Полонея хохотали долго, но приглушенно.
Злить профессора не хотелось никому.
Но это произошло вечером. Когда заспанного Лёдника растолкали, чтобы вручить переданный расфуфыренным лакеем подарок: тысяча фунтов, только не в банкнотах, а в пересчете на полновесные немецкие цехины, и чудесная турецкая сабля-килидж в ножнах, усыпанных самоцветами.
Доктор отшвырнул мешок с цехинами, будто тот тоже покушался на его добродетель, саблю даже из ножен не вынул. Только сжимал челюсти, прятал глаза и пытался не обращать внимания на язвительные рассуждения пана Гервасия о том, что леди Кларенс осталась, судя по всему, довольна лечением, но почему только отпустила лекаря к утру? Надоел? Второй врач ждал за дверью? Неужто не предлагала остаться подольше?
— Предлагала! — наконец взревел разозленный вконец Лёдник. — Все предлагала! Место персонального врача, политического сподвижника с перспективой войти в партию вигов. Мало мне политической возни Речи Посполитой! И если панове еще раз напомнят мне о леди, я, пожалуй, подумаю над ее предложением более благосклонно.
После этого шуточки вслух прекратились, пан Гервасий тоже надулся, так как пана неслабо-таки затронуло, что на него, родовитого, сильного, красивого и молодого, Пандора не позарилась, и пошел пить портер — крепкое аглицкое пиво, которое вошло в моду в Беларуси. В Менске за бочку портера просили восемнадцать золотых, а здесь она стоила всего один. Да и пиво было вкуснее — свежее, не измученное морским плаванием. А еще говорили, что аглицкие пивовары в пиво, что продают за границу, для вкуса и чтобы не портилось, добавляют всяческой дряни, едва не мышьяку. Так что пан Агалинский, если бы мог, целое судно загрузил бы отменным пивом. Богинская укрылась в своей комнате, ибо хорошо помнила об угрозе похищения. Цехины Прантиш предусмотрительно прибрал к себе. А Лёдник, как видно, уже начинал мучить себя за очередной грех.
— Я ничего не скажу пани Саломее, — тихо промолвил Прантиш.
— Я сам ей скажу, — горделиво объявил доктор. Студиозус вытаращил глаза:
— Зачем? Сдурел, Бутрим? Разве жене стоит о таком рассказывать?
— А если не стоит, что же это за супружество? — уныло промолвил Лёдник, видно, уже воображая неприятный разговор. Вырвич даже застонал — вот несчастное создание этот лекарь, вечно сам себе жизнь портит.
— Ты вот что, перестань себя грызть. В чем твоя вина? Разве ты сам к леди в гости набивался? Ну, держался бы за свою честь, как собака за хозяйский веник. И нас бы там, в винокурне, всех положили. И лежали бы наши косточки в подземельях, вот пани Саломее радость была бы! Нам еще вер нуться надо — и выжить.
— Грех есть грех, — проворчал Лёдник, но, видимо, то, что Прантиш не презирает, его немного успокоило.
А Вырвич еще раз улыбнулся странностям бывшего слуги. Стать амаратом лица королевской крови — это во всем свете считалось не позором, а высочайшей честью, даже государственной службой. За это боролись, гордились, и уж конечно, не стыдились принимать подарки. Станислав Понятовский повсюду демонстрировал золотые табакерки с вензелями российской императрицы. Рассказывали, что когда еще жив был муж Екатерины, который жену свою законную очень не любил и рад был уклониться от супружеского долга, то они, случалось, ужинали вчетвером — Петр со своей любовницей, Екатерина — с телком-Понятовским, а потом расходились эдакими счастливыми парочками по комнатам. А бывший мещанин переживает! Святой Иосиф нашелся. Эх, да если бы его, Прантиша, Пандора в гости позвала! Всю жизнь можно такое приключение вспоминать и собой гордиться. Вот посмотреть бы и на пана Агалинского, который от зависти воздух кусает. Панна Богинская, чей женатый брат с помощью датского посла Зигфрида фон Остена в любовники к царице набивается, тоже на доктора теперь с большим уважением смотрит, будто бы тот в шляхетстве укрепился. А Лёднику, видите, стыдно! Одно слово — кому счастье само в руки идет, тот его не ценит.