сделает никто. Потому я и доверился. Но это будет последнее такое письмо. Осенью мы встретимся. Во-вторых, конспирация есть конспирация, а у нас, кажется, кончается детская игра и начитается серьезное. Поэтому это письмо – по прочтении – сразу сожги. Надеюсь на твою честность. В дальнейшем будем надеяться только на память.
Пишу тебе затем, чтоб ты возобновил связь с хлопцами из 'Чертополоха и шиповника', проверил, кто из этих романтиков не разжирел, и сколотил из них ядро, которое потом могло б обрасти новыми людьми. Можешь сказать наиболее надежным, что это не игра и не напрасный риск, что нас много и число своих людей неуклонно растет. Надеюсь, что за это время ты не изменился. Если это так – напиши мне обычное письмо, хотя бы про свое здоровье, про Мстислава и добрую Майку и запечатай его не обычной, а своей печаткой. Я буду знать, что ты согласен со мной и начал готовить друзей.
Постарайся также вспомнить, кто из хлопцев, которые во время знаменитой гимназической баталии встали на вашу сторону, живут в Приднепровье, неподалеку от Суходола. С ними тоже нужно поговорить, хотя и более осторожно, потому что их поступок, возможно, идет не от широкого демократизма, а лишь от чувства оскорбленной национальной гордости, от аффекта, вызванного им.
Действуй, друже. Действуй, друг мой.
P. S. От генерала ушел. Буду бегать по грошовым урокам у честных людей. Виктор нашел работу в Публичной библиотеке. Как- то проживем. Благодаря своей работе и связям он познакомился со многими приличными людьми. Ну, а через него и я. Один из них – фигура самая удивительная, какую только можно представить. Это поляк, нашего поля ягода. Много отсидел и отмаршировал в тех краях, где вместо пригородов все форштадты и где над землей парит невидимый дух Емельки Пугача. Там он, между прочим, близко подружился с твоим любимым Тарасом, который все еще, бедняга, томится среди бурбонов, пьянчуг да Иванов Непомнящих. Зовут поляка Зигмунт (а по-нашему Цикмун) Сераковский. Представь себе тонкую, сильную фигуру, умное лицо, твердую походку. Блондин. И на лице сияют синие, самой святой чистоты и твердости глаза. Познакомился я с ним недавно, но уже очарован и логикой его, и патриотизмом, и волей, и мужеством, и той высшей душевной красотой, которая всегда сопутствует скромному величию настоящего человека. Вы должны были б понравиться друг другу… Бросай ты скорее все. Приезжай сюда. И мне будет веселее, и тебе не так будет лезть в голову всякая чепуха'.
Письмо было сожжено. Был послан ответ с личной печаткой.
Алесь очень обрадовался письму Калиновского. Приятно было знать, что надо дотерпеть только до осени, а осенью он поедет в Петербург, свяжется с Кастусем и друзьями. Будет все, что зовется жизнью.
И, если понадобится, он отдаст эту жизнь братьям.
Все хорошо. Хоть кто-то есть на свете, кому она нужна.
Родина.
Родная земля.
Беларусь.
…Майскими утрами, до восхода солнца, плясали в житах девчата.
Хлопцы ночью, пробираясь на кладбище, жгли там небольшие, укрытые от постороннего взгляда костры и потом пугали девушек.
– А вон русалки. Ты гляди не ходи без меня. Защекочет.
И девушки слушали их.
Яростно цвел у дорог желтый купальник. Знал, что век у него короткий и скоро его начтут вплетать в венки.
Приближалось время, когда русалки особенно вредят людям, и надо выкроить хотя бы день-два, чтоб утихомирить их, а заодно посмеяться, попеть у костров и вдосталь нацеловаться где-нибудь в зеленом до синевы жите.
За троицей пришла русальная неделя.
Озерищенские девки плели венки и вешали их на березы. А хлопцы несли на зеленых носилках в березовую рощу избранную всеми русалку: самую красивую девочку, какая нашлась в Озерище, тринадцатилетнюю Яньку Когут.
В белой длинной рубашке до икр, с длинными, едва не до колен, распущенными волосами, она покачивалась в синем небе, выше всех. И свежее, нежное личико девочки улыбалось солнцу, нивам и зеленым рощам.
А за нею шла в венках ее красивая свита.
…Жгли огни. Бросали в них венки. Девушки удирали от Яньки, а она ловила их, щекотала. Хлопцы помогали Яньке.
Не обошлось и без драки. Столкнулись за Галинку Янук Лопата и Когутовы близнецы. Медвежеватый Автух заступился за брата и начал валять Кондрата с Андреем. В драку влез Алесь и, к общему удивлению, так взгрел Автуха, что тот пустился наутек. Убежать ему Алесь не дал.
Наконец их помирили, хотя Янук и смотрел волком… Пили пиво и плясали у костров.
И все это было весело, но веселье было окрашено легким налетом грусти.
Приближался день Ивана Купалы, и, хотя лето было еще едва не в самом начале, всем было ясно: солнце вот-вот пойдет на убыль.
Сожгут собранные со всех дворов старые бороны, разбитые сани, колеса, оглобли. И, как солнце, скатится с высокой горы охваченное огнем колесо. Будет катиться ниже и ниже и затем канет в Днепр и погаснет.
Почти неуловимая грусть жила во всем, и прежде всего в травах, которые знали, что после Иванова дня им не спрятать в своих недрах Ивановых фонариков, что пришла их пора и их срежут острой косой.
Неистовство цветения, песен и поцелуев окончилось. На его место пришло задумчивое ожидание плодов.
И потому на цветах, на вербных косах, на дорогах, что заблудились в полях, царствовал покой и легкая грусть.
Все было отдано. Все было исполнено на земле.
…Алесь и Гелена стояли у храма бога вод. Солнечные зеленоватые пятна скользили по их лицам, и прямо от ног шел в мшистый, как медведь, темно-зеленый мрак длинный откос, который весь сочился водой.
От густой зелени живое серебро струек казалось зеленоватым. Журчащим, звонким холодком веяло в яру.
Родная земля – это криницы. И здесь было одно из неисчислимых мест их рождения.
Исход криниц. Вoды. Вoды. Струйки, ручейки, река, море. Зеленый звон под ногами.
– Почему ты избегаешь меня, Гелена? – спросил Алесь.
– Я не избегаю.
Глаза смотрели в сторону, где зеленоватая от тени струйка выбивалась из земли.
У нее было похудевшее и какое-то просветленное лицо. Новое, ничем не похожее на все ее другие обличья.
– Садись. – Он усадил ее на каменную скамью. – Ты… не надо так. Ты знаешь, я жалею тебя, как никого. И я не хочу быть ни с кем, кроме тебя.
Она отрицательно покачала головой. Струйки звонко прыгали в яр.
– У меня будет ребенок, Алесь.
Он мочал – так вдруг упало сердце от неожиданности и страшного предчувствия беды. Этого не могло быть. Он – и ребенок…
Бледный от растерянности, он смотрел на нее. Эти глаза, и волосы, и тонкая фигура – это теперь не просто она. Это уже и он, и тот, о ком еще никто ничего не знает. Трое в одной.
– Правда?
Совсем неожиданно родилась где-то глубоко под сердцем, начала расти и расти, увеличиваться, затопила наконец все на свете, все существо и все, что вокруг, глупая, дикая радость. Ощущение счастья и собственной значимости было таким большим, что он дрожал, захлебываясь воздухом.
– Не может быть… Гелена, правда? Гелена, милая… милая…
Голосом, полным нежности, она спросила:
– Ты на самом деле обрадован?
– Я не знаю. Это похоже… Нет, это не радость. – Он виновато улыбнулся. – Я ведь еще не знаю, как… И еще – я люблю тебя… как воду и небо… как жизнь.
….
Когда они выходили из парка, Алесь, уже немного успокоенный, но с той самой глупой улыбкой на губах, вдруг затряс головой:
– Не верю.
– Фома неверующий.
Он вел ее так осторожно, словно до родов оставались считанные дни.
– Вот и все, – сказал он. – Сейчас пойдем к деду, скажем обо всем. Потом к родителям. Свадьба в первый же дозволенный день. И уедем. Куда-нибудь далеко-далеко. Чтоб море. Очень буду жалеть тебя.
– Алесь, – вдруг сказала она, – а ты задумался на минутку о том, что ты не сказал 'люблю' мне, а сказал ему? Говори откровенно.
Загорский, протестуя, поднял руки. Но она остановила слова, готовые сорваться с его губ. Сказала с нежностью:
– И хорошо. Очень хорошо. Значит, здесь ты отец, защитник. Так и надо.
Почувствовав вдруг, что до желанного конца, который отсек бы прошлое, еще далеко, он сказал:
– Венчаемся в Загорщине.
И увидел, как она, словно с силой отрывая что-то от себя, покачала головой.
– Нет, Алесь, на это я никогда не пойду!