Алесь улыбнулся. Исленьев заботился, чтоб Загорскому не причинили под горячую руку вреда. И ничего, что приказ вице- губернатора немного возвысил в собственных глазах жандармского капитана, врага, от которого в будущем нельзя будет ожидать милости, если его только не убьют Корчак или Черный Война.

Пусть себе возвышается, пусть думает, что последнее слово останется за ним. Алесь знал, почему так поступил Исленьев, знает он и то, что в какой-то мере он достиг цели, не дал пролиться лишней крови и спас невинных.

Лекарь Ярославского полка Зайцев подошел поблагодарить его за перевязки, сказав, что все сделано достаточно квалифицированно. Алесь покосился на старого капитана и ответил, что ему приятна похвала образованного и опытного человека, и пригласил Зайцева бывать у себя.

Старик покраснел. Покраснел и Мусатов, только по другой причине. И не выдержал. Сопровождая Алеся к саням под любопытными и доброжелательными взглядами солдат, начал с притворным сочувствием журить его:

– Здесь черт знает что творится. Попечение нужно, а то все вокруг голодными глазами глядят. Одних иудеев сколько на страну, и все они немецкие шпионы. А тут еще свои нигилисты, поповские да мужицкие семена. Народ науськивают! Эх, пан Загорский, такое положение, а вы в эти глупости по молодости лет вмешиваетесь! – И ласково, заглядывая в глаза: – Вам что нужно? Вы в первых российских помещиках по богатству. Разве у вас не воля? Да вы во сто крат свободнее, чем в их холуйских фаланстерах [178].

'Ничего у меня нет, – думал Алесь. – Ничего из того, что мне нужно. А нужно мне все. И прежде всего воля всем народам и моей родине. Что ты знаешь об этом, грязная свинья? И рассуждения твои только и можно назвать le delire du despotisme [179], как сказал бы старик Исленьев. И сам ты быдло, лакейская душа'.

Он сел в сани и закрыл глаза, чтоб не смотреть на караульных солдат. Со вздохом облегчения закрыл глаза и вытянул ноги. Два солдата поскакали за ним, чтоб проводить в деревню.

За санями на длинном поводу бежал Урга. Он не привык к такому, фыркал и мотал головой.

Растаявший мартовский снег, вороны, придавленная ожиданием деревня, резкие голоса солдат.

На мгновение ему стало больно. Он вспомнил слова Корчака и подумал, что за презрение предков к народу, за презрение образованных к народу как бы не пришлось платить даже тем детям, которые любят этот народ. Но тут же решил, что постарается, чтоб Корчак, если сведет их судьба, изменил о нем мнение. Он видел в этом мужике великую чистоту ненависти. Как нужны им люди, которые умеют ненавидеть! Хороший мужик! И как жаль, что нельзя всего раздать, чтоб поверили тебе! Деньги нужны для дела. Ничего, с Корчаком они еще встретятся. Он, Алесь, сделает все, чтоб тот стал ему товарищем.

У них одно дело.

Ничего. Ничего. Все еще будет хорошо, чисто, смело. И люди на земле будут людьми.

Садилось багровое солнце, и тени на снегу сделались изумрудно-зелеными, чище морского зеленого луча, увидев который, говорят, нельзя ошибиться ни в любви, ни в ненависти.

И он теперь твердо знал, ч т о он любит и ч т о ненавидит, и откуда у него такая боль, и почему он никак не может успокоиться.

…Он открыл глаза. Ехали озерищенским берегом, почти над самым обрывом. И он вспомнил, как давно-давно, одиннадцать лет назад, здесь сидели под горячим солнцем маленькие дети.

Что тут было еще? Ага, груша.

Она держалась в тот год только силой собственных корней, укрепив ими для себя полукруглый форпост. В собственных руках держала жизнь.

И за нею была земля, а перед нею течение, и следующий паводок должен был кинуть грушу в волны, и ей стоило б подготовиться к смерти.

Но она не знала этого, она цвела.

И лепестки падали в быстрое течение.

Где она теперь? Алесь долго смотрел на обрыв и наконец увидел то место. Под обрывом растаял снег, и в проталине что-то чернело.

Мертвый ствол занесенной песком груши.

Сани завернули и остановились перед крыльцом загорщинского дома. Алма, старая уже, толстая, как туго набитый мешок, замахала хвостом, побежала к саням, потом увидела чужих с оружием и залаяла на них так, что казалось, разорвется все ее тельце.

Змитер взял Ургу и ушел с ним. Уехали и солдаты. Алесь стал медленно подниматься в дом.

…Он бродил по комнатам, сам не зная, что ему нужно. И наконец пришел туда, где они с Майкой еще детьми смотрели сквозь цветные стеклышки. Все было как прежде. Вот на этой кушетке когда-то сидела Майка, когда он отвел глаза на стену и увидел ее, черную, с лиловыми волосами.

А вот и ящичек со стеклышками. Если смотреть сквозь красное стекло, какое страшное дымно-багровое пламя плывет над миром.

Такое страшное, что вот-вот заревут трубы архангелов и небо упадет на землю.

А это что?

Бог ты мой! Осколок китайской вазы, которую разбили тогда. Дед еще сказал:

'Бейте, так ей и надо'. И раздал осколки. Интересно, сберегла ли их Майка? А Франс?

Сколько друзей, ровесников… Можно склеить все эти осколки, и снова будет ваза.

А вазу поставить в общем солнечном доме, в котором будут жить они все.

Ваза. Белая ваза с синими рыбами.

Он пошел по полутемным комнатам.

Черные ели. Мраком наполненный дом. За окнами гостиной холодная звезда горит между деревьями. Что это, начало конца или конец начала?

Хоть бы быстрее, хоть бы быстрее восстание! Пусть даже смерть! Потому что невозможно дальше терпеть это гнилое, душное лихолетье, ложь, рассуждения кроеров, мусатовых, корвидов, дэмбовецких – всего этого сброда.

И невозможно больше сидеть в этом доме, видеть в темных окнах конусы елей и острую, как солдатский багнет, направленный в твое сердце, звезду. Невозможно видеть рабов и господ, невозможно научиться терпению, видеть, как другие совершенствуются в лести. Невозможно видеть церковь, короны, расшитые мундиры.

Невозможно видеть на каждом перепутье, над всей страной взлет распятых рук.

Лучше бы уж ему, Алесю Загорскому, выкупить грехи всех, своей кровью добыть освобождение для всех, погибнуть за всех.

Он вдруг понял, чего ему недостает, пока нет битвы. Пусть его друзья и он сам презирают стихи. Сегодня он не может без них.

Перо бегало, оставляя строки:

Чем ты прогневала бога? И чем раздражила,

Что над тобой, не воспетой и сотнею строф,

Маятник времени рухнул, костельная тьма закружила,

Тьма пригвожденных ладоней, бессчетных неправых голгоф?

Что ты земле причинила – от фьордов до Рима,

Чтоб на ветру коченеть и в огне задыхаться, скажи,

Чтоб умирали в Сибирях твои молодые багримы,

Чтоб Достоевским твоим уходить за твои рубежи?

Кто обокрал твою память, моя дорогая,

Что на распутье веков, забывая о муках святых,

Лучших поэтов своих ты забвением смертным караешь,

Что побиваешь каменьями лучших пророков своих?

Верую: в час, когда злоба угаснет на свете,

В час, что звездою Полынью взойдет над криницей твоей,

Ты на суде – под архангелов трубы -

Марии ответишь,

Скажешь единое слово за всех

на планете людей:

'Матерь сынов человечьих! Я кровь отдавала живую,

Чтобы воскресла для всех человечность на стылой золе…

Вот почему, если я на земле существую,

Можно – за это одно -

отпустить прегрешенья земле'.

Он не верил в бога, а образы получились мифологические.

Да и разве в этом дело, если гибнет все лучшее, если правду говорят булгарины, а за свободу воюют муравьевы, если над землей взлет распятых рук?

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×