«Интересно, – глядя на них, думал Василий, – как бы любой из вас вел себя на моем месте? Кричал? Взывал к справедливости? И кричал. И взывал к справедливости. А как бы я вел себя, оказавшись на их месте?..»

Здесь его мысль оборвалась: ответа не было. Оборвалась, потому что разрядилась в саму себя. И это было мучительно. Только человеку дано познать безвыходность, всякая другая сила на свете в кого-нибудь или во что-нибудь разряжается, на кого-нибудь или на что-нибудь оказывает действие. Но ко всякой однажды недодуманной мысли человек возвращается. И Василию сейчас нестерпимо захотелось поделиться ею. Он вспомнил, как перед отъездом мать сунула в портфель бутылку вина.

– Может, где помянешь Ваню…

Тогда он, целиком ушедший в себя, горько усмехнулся: где же найти способного понять собеседника? Теперь поразился мудрости матери, угадавшей состояние сына, из которого есть только один выход – через людей. Он поставил бутылку на стол, извинился, впервые за долгую дорогу внимательно посмотрел на своих попутчиков. Старушка и пожилой мужчина ничему не удивились, словно явление его народу было им ведомо в самом начале, парень забеспокоился, но смотрел с любопытством: для него Василий был объектом новым, который еще надо познать и завоевать.

– В самом деле, – не зная с чего начать, сказал Василий, – едем мы в поезде давно и не познакомились, хотя я переслушал все ваши разговоры.

– И ты, милый, чайку с нами попей, – поддержала его старушка, – видим, как на своей лежанке вертишься… Мы тут про жизнь все, дорога-то дальняя.

– Да… – для чего-то посмотрел в окно мужчина, – дороги рассейские не объездить, не обходить. Уж где я за войну-то не бывал! Только сгоним немца из одной страны – глядишь, она-то уже и кончилась. А у нас – едешь-едешь, идешь-идешь…

– А я так нигде и не был, – решился вступить в разговор и парень. – Сейчас вот еду, а куда – сам не знаю.

– Не верю я, что не знаешь, – оборвал его Василий, – давай уж до конца выговаривайся, а для начала – выпьем. Интересны мне твои разговоры…

Разлил в стаканы из-под чая вино, не выпуская из руки бутылку, добавил, как бы сглаживая резкость тона:

– Мать вот в дорогу положила. Помяни, говорит, с людьми брата… с похорон я…

Подал стакан парню.

– Зовут-то тебя как?

– Мишкой.

– Давай, Михаил, за брата моего Ивана, а потом уж и за твои, так сказать, проблемы…

* * *

Накатанная многими колесами железная дорога надвигалась названиями станций, грохотом мостов через большие и малые реки, унылым или, наоборот, веселым пейзажем за окном. Старушка дремала, укутав ноги одеялом, мужчина читал газету.

Они говорили, как давно знакомые, и в голове Василия уже не мелькало в отношении парня удобное и обидное определение «зэк». И парень вспомнил себя не ломаным и некрученым, каким был пять лет назад, только в рассуждениях прибавилось зрелости и уверенности.

Василий и радовался этой уверенности, и дивился настроенности на преодоление.

– Ты вот, Михаил, не понял, за что тебя ударили. А не боишься, что снова ударят? Не боишься снова быть брошенным на землю вниз лицом? Что делать-то будешь, если долбанут или сам где накуролесишь?

– Не выйдет. В зоне народа глупого мало попадается, лучше любого юриста разберут любое преступление. И если уж, освободившись, снова становятся преступниками – натура так велит. Природа человеческая пакостная. Такие и в зоне обживаются, как в родительском доме. И коль ты послабее, так и норовят тебе подлянку сделать. Мне ведь два года как добавили: дал одному в морду, а он упал и орет, будто его режут, – заранее рассчитал, что услышит кто надо. Но есть другие люди, их бы я даже и не держал там. Через такие душевные муки прошли они, через такие казни и инквизиции, что рядом ни с кем нельзя поставить. Вот я себе нашел корешка – год ему еще отбывать. Кремень мужик. На воле художником был и, говорит, в большие метил художники. На машине человека убил. И человек-то, говорит, всего ничего, бич какой-то, в пьяном виде под колеса угодил, а ему – на полную катушку. Так вот он-то и объяснил мне смысл жизни, через него и я много чего уразумел. «Ты, – говорит, – Миша, тех людей забудь. Их равнодушием бить надо, чтобы чувствовали вокруг себя вакуум, пустоту. Они ведь потому друг другу на шею бросаются, что устают от собственной исключительности. И друг другу они чужие, какими были и тебе. Все у них рассчитано и измерено, каждый шаг, ничего просто так человеку не сделают. Но самое страшное, – говорит, – добром показным пробивают себе дорогу. Исключительность свою, когда надо, прячут подальше. По головам человеческим ступают и такие карьеры делают, что только диву даешься». Не сразу я поверил, долго ходил, смотрел, как ведет себя, как держит, поступает. А поверил – жить легче стало, почувствовал, что выкарабкиваться стал из ямы. На волю захотел. К людям захотел.

– Дрянного человека, говоришь, убил? Но человек-то, он всякий – человек: и дрянной, и хороший. У всякого жизнь одна, всякому хочется проползти свою от сих и до сих. Да и закон должен быть один.

– Я и не спорю. И корешок мой никого не винил. «Должен, – говорит, – и я свое отбыть, иначе каждый станет делать, что ему вздумается». Но в тех условиях по-другому жизнь оцениваешь. Набьют, скажем, в камеру человек шестьдесят. Сидят люди – все пропитано прелостью и ненавистью человеческой. И каждый знает, за что другой сидит, – там ничего не скроешь. Сидят убийцы, сидят такие, которые хотели убить, да не добили свою жертву по каким-то причинам. И, скажем, ползет по стене клоп – жирный, и все равно жаждущий крови, так никто его не трогает, будто жизни его цены-то нет. А

Вы читаете Духов день
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату