подскажет, по каким признакам лайку выбрать, как зверя затравить.
С рыбаками – и он рыбак. С любителями анекдотов – и он может завернуть такое, что своды бани сотрясаются от смеха. Федя знает все поселковые новости: знает, что на третьей улице дом сгорел, гореть начал в три часа ночи, а пожарники приехали в пять. Знает, что около клуба хулиганы раздели приезжего и тот обморозился. Знает, что скоро начнется строительство многоэтажных домов, а на улице Блюхера будут прокладывать асфальт.
Но дело у него всегда остается делом. Лениво одеваешься – подгонит, замешкался – поможет валенок из-под лавки достать, пришел «под мухой» – укажет на порог, не в настроении – развеселит.
А на Федино «пра-ай-дем» мужики реагируют, как на заводской гудок: если подходит очередь, враз бросают все свои разговоры и молча занимают место у двери в раздевалку. Заранее расстегивают на тужурках, полушубках, фуфайках пуговицы, снимают шапки, для верности спрашивают друг у друга номер билета.
У Феди нет любимчиков, «своих», которых бы он мог пропустить без очереди, здесь имеет силу только одно слово:
– Пра-ай-дем?..
Где живет Федя, есть ли семья у него, дети – никто никогда не интересовался, только однажды какой-то весельчак спросил:
– Ты вроде с виду мужик здоровый, а работу себе выбрал, ну, прямо смех: неужели нельзя было на «железку» или еще куда податься?
– А ты не удивляйся, – спокойно ответил Федя, – ты встань на мое место и попробуй, как я, до пятисот человек в день помыть, тогда узнаешь легко ли здесь.
– Да хоть тыщу, платят-то небось копейки?..
– Ты свои тысячи хоть до дома доносишь? Морду-то за кирпич можно принять…
Молодец было рванулся, но мужики одернули, и ушел весельчак, понося банщика последними словами. А вслед неслось жесткое, надежное:
– Пра-ай-дем!..
Заставить себя слушать Федя умеет, это признают все, и мужики привыкли к его голосу, манерам, фигуре. Они охотно делятся с ним и хорошим и плохим с равной уверенностью, что слушает их заинтересованный человек, говорят о заморозках, о видах на урожай, о каких-то хозяйственных делах. И, кажется, идут в баню не столько ради тела, сколько ради души, чтобы снять ржу, побыть в чисто мужском обществе.
Старики молодеют, вспоминая, как в рождественские праздники гоняли на лошадях по окрестным деревням высматривать себе невест. Как покойный родитель порол потом вожжами и сватал девицу по своему усмотрению, и как прожили они жизнь тихо, построив себе дома и воспитав детей, которые стариков теперь и в грош не ставят.
Зрелые мужики больше говорят о насущном, чем наполнен их день.
Задушевные беседы начинаются в очереди, продолжаются в раздевалке, переносятся в моечную, а затем – в парную. Завершаются – опять в раздевалке.
А Федя вроде регулировщика на перекрестке. Он вызывает людей своим «пра-ай-дем», раздевает, уводит непосредственно в баню, встречает, одевает, провожает. Для каждого у него находится слово, и вряд ли успевает запомнить мужиков в лицо: ему все равно, кто ты, откуда. Главное, чтобы людской поток двигался без заминок, свершая полный круг.
Федя никогда не думает, есть ли у него другая жизнь – вне бани. Совершенно разбитый, с болью в ногах, спине, голове возвращается поздно вечером домой, где тишина, где жена с лицом белым, как простыня, где занавески на окнах, старая сахарница на столе и скрип половиц отживающего свой век дома.
Он пьет давно остывший чай, смотрит в одну точку, молчит.
В облике Феди больше всего обращают на себя внимание глаза – темные, подвижные. В таких глазах никогда не бывает выражения скуки, даны они, чтобы смотреть: на людей, на дорогу, на птиц, внутрь себя.
Федя не переносит личных выходных дней, когда на его место в бане заступает горбатый Саня. В такие дни глаза его еще больше темнеют, морщины на лице кажутся глубже. Они смотрят внутрь. Он устал от частых возвращений в свое прошлое. Он ничего не забыл, помнит день, час, вкус черного дыма, вползающего в смотровую щель их подбитого фашистами танка, помнит лязг лопнувшей гусеницы и чувство безысходности, когда надеяться уже не на что, когда спасти может только чудо. Будто надвое переломился сунувшийся было в люк стрелок Иван Родионов, и его ожидала такая же участь. Но надо было выбирать: сгореть живьем в машине или получить порцию свинца, пущенного врагом из автоматов. И он рванулся, ловя слухом звуки выстрелов.
Ничего не услышал, и ужаснула его тишина, повергла в смятение, он понял, что она готовит ему еще более страшное. Фашисты не стреляли, потому что знали: он никуда не уйдет, он в их руках будет игрушкой, и они с ним сделают, что захотят.
Потом были бесконечные дороги, вонючие вагоны, колючая проволока концлагеря. И были два года медленного умирания, гниения, жизни, которую нельзя назвать даже скотской. Жизнь земляного червя, которого время от времени начинают насаживать на крючок.
И к моменту освобождения из лагеря у него уже не было ни сил, ни здоровья. Только желание – зарыться в сено, упасть в глубокий, чистый снег, посидеть на лавочке, у родного дома, сделать своими руками скворечник, напиться квасу.
– Не жилец твой Федор, – сказали жене соседки, когда впервые через пять лет переступил порог избы, – не работник…