нужную ей посудину, чтобы помыть и заварник, и тарелки, и стаканы, и ложки. Потом доставала из сумки припасы, молча принималась за привычную работу.
Пока Катерина не появилась из кути, Иришка, как могла, приободрялась, приводя себя по-своему в порядок: сгибала и разгибала руки, пробовала шевелить телом, дышала глубже и значительней, собиралась с мыслями.
Более всего Иришка думала о войне и обо всем, что было с нею, проклятой, связано. Потому что война для Иришки – это ее с Катериной молодость. А молодость – это когда все нипочем. Нипочем работа с утра и до темна. Нипочем шатанья по деревне с песнями до полночи. Нипочем голод и холод. Нипочем любая напасть и хвороба.
Уже в первые два месяца 41-го в их деревне осталось менее десятка мужиков – приписанных к недальней МТС лучших механизаторов колхоза, да и то, кому было под пятьдесят. Молодежь – забрили поголовно. Забрили двоих ее братьев – Володьку да Ваську, Катерининого братку, Володьку. Забрили деревенских: Ваньку Андриевского, Ваську Синько, Мишку Малахова, Саньку Дьячкова, Пашку Иванова, Кольку Ноянова, Володьку Матвеева и многих еще, кто уже никогда не вернулся в родную деревню Заусаево.
Оставались единицы их одногодок, народившихся в 20, 21 и 22 годах. Остался калеченный Колька, фамилию которого, как фамилии, имена многих других ребят и девчат, никак не могла вспомнить, – он славно наигрывал на хромке и, пожалуй, лучше всех в округе на все пятьдесят верст. Были другие, но с войной компания их поредела основательно.
Однако молодость требовала выхода через песню, через пляску, через общение с себе подобными. Потому в теплый вечер, когда придвигающиеся сумерки начинали скрадывать тени от закатившегося за горизонт солнца, выходили небрежной походкой ребята из калиток своих дворов на улицу, где за поворотом, в узком, спускающемся к речке Курзанке переулке поджидали их девчата, среди коих, конечно, были Катерина с Иришкой, причем рука Катерины почти всегда огибала старенькую балалайку, висевшую у нее на плече на сыромятном ремешке.
Колька растягивал меха гармони, а, предположим, Ленька Юрченко, приплясывая, а попросту говоря, придуриваясь, как бы обращался к девчатам шуточной частушкой:
Мы бы дома посидели,
Да поели холодца.
Но проверить захотели —
Не с овечьей ли кудели
У девчат наших коса?
Отвечала чаще Катерина: ловко скинув с плеча сыромятный ремешок, бросала балалайку на согнутую в колене, покрытую портяной юбкой ногу:
Мы бы тож не торопились
Разбивать с подружкой лбы.
Но сороки сообщили:
У ребят, что с вами были,
Из мочалок, мол, чубы.
Таким манером, перекликаясь-перебраниваясь, спускались к некрутому, занавесистому ивой и черемушником берегу. Ребята – наступали, девчата – будто бы заманивали их подальше за собой, приплясывая и подпевая в такт переливчатой Колькиной хромке и подзванивающей ей Катюхиной балалайке.
А речка уж подергивалась туманом и вот уже кто-то выворачивал полусгнившие ивовые пеньки, нес сухие ветки черемухи. И темнеющую предосеннюю зелень поляны осветлял костерок, к которому свешивались туго заплетенные косы девчат и чубастые головы ребят. А вокруг стайки этой звонкой деревенской молоди вились подрастающие мальчишки и девчонки – те, кто через годок-другой будет приходить сюда, на уравненных со старшими, правах.
Ребята посмеивались, дурашливо прижимаясь то к одной девахе, то к другой, но расходились в разные стороны по вьющимся вдоль берега тропиночкам с теми из них, к кому более лежала душа.
Про что толковали, над чем или над кем подшучивали, – бог весть. Мало, наверное, печалились и о том, что, может быть, уже завтра им придется расстаться навеки – на земле родной шла война и надо было землю свою защищать от ворога.
А девы заусаевские были уж в той спелости, когда надо вить свое собственное гнездо, о чем знали они сами, про что ведали их ухажеры. И что обещали друг дружке, в чем клялись – про то никогда не говорили промеж собой Катерина с Иришкой: ни той предосенней порой 41-го, ни опосля, ни в старости, когда, кажется, уж никакие тайны сердечные не за чем, да и не для кого хранить.
Война стучалась в окошки деревенских похоронками и особенно в первые месяцы. И то в одну избу входила беда, то в другую – черная немочь. То там голосила какая-нибудь вдова, то сям слышались безутешные рыдания и полдеревни шло к враз осиротевшим избенкам, сказать, какие-то бесполезные, но обязательные в любом горе слова, поплакать-погоревать. Такое было в первые месяцы, а может, и в первый год. Потом пообвыклись и на принесенную