кому-то из деревенских похоронку стали откликаться только самые близкие.
В конце лета стали организовывать женскую бригаду трактористок, в которую записали Катерину Юрченко, Галю Бондарчук, Нюру Тихолазову, Шуру Татарникову и других девушек. Учились за восемнадцать километров от села Заусаево Тулунского района – в деревне Умыган, куда добирались пешим ходом. Курсы рассчитаны были всего-то на два месяца.
И в страду 41-го выпустили их в самостоятельное плаванье: кто начинал прицепщиком на молотилке, а кто и сразу на тракторе. И те, кому выпала такая неженская работенка, наплакались вволю. Намучился с ними и колхозный бригадир Афоня Богданов, мотавшийся с утра до ночи на своей лошаденке по полям колхоза от одного трактора к другому. И пока стоит, скажем, возле трактора Нюрки Тихолазовой, тот тарахтит. Но как только отъедет, и заглох тракторишко – слишком старая, изношенная техника была оставлена колхозникам, так как лучшие машины и лучшие лошади были угнаны бог весть куда для нужд фронта.
А девахами они были здоровыми, жадными до любой работы, правда, Катерина уступала Иришке в могутности молодого жаркого тела, да и росточком была пониже. За ради смеха подавали деревенские бабы на зерновом току Иришке Салимоновой мешок с зерном под правую руку и тут же под левую. И перла те мешки Иришка на верхний этаж колхозного амбара, будто лошадь ломовая. И верила, видно, в свойственной молодости безоглядности, что силы в ней никогда не убудет – до самого скончания света. Свет же, как известно, для каждого человека меркнет с его собственной смертью, ну, а кто думает об этой чертовке с косой в двадцать лет?
Приступала пора идти на войну и оставшимся на деревне парням, а для девок та весть была, что гром среди ясного неба – ведали ведь, чуяли ведь, что ходить им в девках придется долгонько. И какая судьбина ожидает каждую – никто бы не взялся предугадать.
Приезд подружки в который уж раз вернул Иришку в далекие годы их молодости и не заметила, как по щеке скатилась одна слеза, другая… Потом еще и еще. И, может быть, завыла бы, страдалица, своим выцветшим, с прорывающейся хрипотцой, голосом, да Катерина из кути подала свой голос:
– Иду. Заждалась небось. Счас мы с тобой будем пировать.
На столе появляются вареная картошечка со сливками, котлетки, брусничка, грибки, селедочка, ватрушки и пара граненых рюмок для водочки. Чай Катерина обещает позже.
– Ну будет тебе, Иришенька, – успокаивает все понимающая подруга. – Не оплачешь и не орыдаешь нашу с тобой судьбину…
– Да у тебя-то что? – отзывается на ласку Иришка. – Ты вышла замуж, деток народила, внучата уже у тебя. А я – никогошеньки и ничегошеньки себе не нажила. Работала, как вол, домишко этот вот купила, думала, семью заведу, деток нарожаю, а от кого рожать-то было? От кого?..
«Так-так-так», – соглашается про себя Катерина. Сама-то она выехала из Заусаево в Тулун и вышла замуж. Хоть за калеку, да вышла. А Иришка осталась в деревне. Года – под тридцать. Перезревшая и переспевшая. Тут у одного деревенского жена померла, оставив малых девчонок. Пожалела мужика Иришка и сошлась с ним. А он пить взялся. Пил-пил, пил-пил, да и надоело женщине маяться с таким-то муженьком и бросила такого-то муженька женщина. Девчонки его долгонько бегали к этой ставшей им родной, чужой тетеньке и она оглаживала своими изработанными руками их белесые головенки, совала, что было у самой в доме поесть.
Не-ет, ежели уж смолоду не сладилось, потом наверстать – все одно что зимой ожидать цветов на лугу.
Однако в долгу у подруги Катерине оставаться не след, потому тихохонько напоминает:
– Ты ведь помнишь, кого я в армию перед самой войной проводила?
– Помню: Саньку Горбатенко, – отзывается в другой раз Иришка. – Так и не возвернулся из армии Санька – война началась. Потом похоронку принесли.
– Вот-вот, а ведь никого я уж так-то не любила, хоть мне, старой, счас и говорить про это бы не надо – стыдно ведь говорить-то.
– Че стыдно-то?
– Да перед детями своими стыдно, перед внуками. Я ведь никому и никогда о своей занозе не говорила. В себе носила – все норовила вырвать. И думала, что вырвала. Но – нет. Ты вот напомнила. Деревня наша Заусаево, куда приехала, напомнила. Молодость наша с тобой напоминает. Ведь никуда она от нас, развалюх, не ушла, молодость-то. В нас она и – с нами.
– В нас, в нас, – соглашается Иришка. – Я вот лежу себе одна и уж, кажется, места живого на мне нету. А думаю, думаю… Вспоминаю, вспоминаю… И то горько станет на душе, то сладко. То горько, то сладко. И будто вижу, да что там вижу – чувствую себя молодой, сильной, красивой, боевой. И так встала бы с ненавистной постели и пошла бы куда глаза глядят. И делала бы всякую работу с утра до ночи, а уж приглянулся бы какой парень, так не отпускала бы его от себя до самой смертушки.
– И че мы дуры-то таки были? – встрепенулась от последних слов подруги Катерина. – Че себя-то блюли? Для кого берегли? Кому этим че доказали? И мы были красивые, и парни вокруг нас вились вьюном. И ведь не последние на деревне парни-то были – кровь с молоком! И «четверкой» плясали, и «пятеркой» заходились, и «шестерку» выворачивали ногами… А как обнимет который, так кровь в жилах заходится… Наработаешься за день, кажется, ноги еле несешь, а придешь к речке на вечерку – и пляски с песнями до упаду.
– До упаду, милая Катюха, до упаду, – счастливо улыбается своим воспоминаниям Иришка.
Пустела четушечка на столе, убывала привезенная Катериной еда и придвигалось время расставания – подруге надо было успеть к вечерней