семья.
– Да хватит ли добра на прокорм? – допытывала, увлечённая своей неспроста затеянной словесной игрой.
– Хватит, бабынька, хватит.
Осёкся. Замолчал.
– Ну ладно, – поднялась, – с тобой весело, а мне коровёнок доить.
Подкатился к ногам безгласный Капка, ухватил за коленки, замычал. То ли кушанка хорошая сказалась, то ли ещё чего, а встал на ноженьки на тихую радость матери.
Вот для кого согласилась она на предложение Устина, на сытую жизнь позарилась.
Скоро четыре года, а всё несмышлёныш. Скажешь – не слышит. Позовёшь – не откликается. Сколь раз пыталась пробиться к сознанию дитяти единокровного. Сколь раз, бывало, зовёт Капку Настасья – и не одна чёрточка в лице его не дрогнет… Копается в земельке, лепит ручонками податливый чернозём, пропускает сквозь пальцы, тянет в рот. Отвернётся Клашка, не доглядит мать – черней чёрного личико, и надо вести к корыту с водой, обмывать.
Нет для матери тяжельше тяжести, чем испытание юродивым дитём. Не отмахнёшься, не открестишься. В слезах только и отведёшь душу.
Припоминая давнишнее, не услышала, что стук молотка уж давно прекратился. Очнулась, когда вошёл Устин и, как показалось, недобрым взглядом скользнул по притулившемуся к ногам Настасьи ребёнку.
– Литовки – на мази, резать траву добро будут.
И требовательно:
– Сгоноши-ка чего на стол…
Этот приказливый тон в голосе мужика всё чаще в последнее время стал проявляться. Сперва вроде как за шутку принимала, за игру какую, мужиком затеянную. Потом смекнула – не шутит.
«Нет, голубок, – решила про себя тотчас, – помыкать ты мной не будешь. Я тебе не Ульяна…»
Раза два одёрнула, мол, сама знаю свою работу. Потишел, но не надолго. Что ж, поглядим, что дале будет.
Менялось и отношение Устина к ребятишкам. Поначалу и Петьке волосья потреплет, и Клашке ласковое слово найдёт, и Капку на ноге подержит. Теперь – не то.
«Може, я слепну материнской куриной слепотой? – думала, сомневаясь. – Семён, тот и время-то на детей не находил, а ничё не видела, будто так и нада… Этот же взял меня с троими. Шутка ли – обуза така…»
Но нет. Не мерещилось матери. Не слепла куриной слепотой. На Петьку покрикивал, за Клавдию корил, что мало помогает ей по хозяйству, Капку будто и не видел.
Поостереглась делать скорые выводы, решила поглядеть, что дальше будет.
Дальше случилось следующее.
Готовясь к покосу, хотел Устин подтесать черенок литовки. Схватился рубанка, а его на своём месте и нет. Кинулся, не разобравшись, к парнишке, собрал ручищей рубаху на груди.
– Тебе хто, паршивец, струмент дозволил брать?..
– Дя…дя…дя… – залепетал Петька с испугу. – Не брал я рубанка…
– А где же рубанок?..
На крик сына выскочила, дёрнула к себе парнишку, смело глянув в зелёные от злобы глаза мужика.
– Чё он с тебя доправлят?
– Ру…рубанок. А я не брал.
– Ах ты, дубина стоеросовая, ах, висельник, ты чё делал, када Тимка наехал?..
– Чё делал, чё делал, – теперь уже забормотал не ожидавший такого отпора Устин. – Строгал я…
– Вот там и ищи, где бросил за ради дружка закадычного!.. – И топнула ногой. – А парнишку не трожь!..
Голосок на последнем слове сорвался, будто литовка звякнула о камень. Устин насупился, пошёл под навес.
Молча устроились спать, молча чуть свет выехали на покос.
И прибавляло в ней чего-то такого, чему не могла, да и не умела дать названия. Позади, в не закатанной телегами, петляющей меж кочками и муравейниками ужимистой дороге, мерещилась бредущая с вытянутыми вперёд руками Ульяна, которую и видела-то она раз в церкви, приметную скорбной фигурой, скорей умаянной жизнью, чем лицом иль одёжей. В церкви-то всех разглядишь.
– Устина Брусникина?.. – переспросила ещё тогда удивлённая Настасья, сравнивая Ульяну с пышущим довольством Тимофеем Дрянных.
– Его, злыдня, касатка, – жамкнула проваленным ртом живущая по соседству с родителями старушонка.
От этих донёсшихся до неё, будто из загробного мира, слов на душе вдруг стало отчего-то зябко и тревожно.