Все мы, вольно или невольно, воспринимаем образ Дон Жуана сквозь призму пушкинской интерпретации. Бальмонт не был в этом смысле исключением. В «Каменном госте» Пушкина перед нами впервые за всю историю бытования образа севильского насмешника в мировой культуре не привычный искатель приключений, который проходит по жизни, «со всех цветов сбирая аромат», но человек, одаренный талантом поэзии и любви. Когда Бальмонт в эссе «Тип Дон-Жуана в мировой литературе» утверждает, что жажда любви, а в действительности влюбчивость, пусть даже и «высшая», выдает натуру Дон Жуана, он сам выдает желаемое за действительное. Магия пушкинской, а затем и собственной интерпретации заставляет Бальмонта даже заявить, что севильский насмешник Тирсо де Молины «влюбляется» в Исабелу[558]. Токами пушкинского «Каменного гостя» пронизан весь «Севильский обольститель» Бальмонта. В своих немногочисленных внутренних монологах Дон Хуан у Бальмонта несколько возвышеннее и глубже, чем у Тирсо («Ночь идет в молчаньи черном, / Расширяя тени в мире; / Между звездных гроздий Козы, – / Полюс высший служит им. / Я хочу свершить обман мой, / Страсть ведет меня и кличет, / И пред этим побужденьем / Не сдержался ни один» (с. 127–128)), в сценах обольщения Тисбеи и Аминты – вдохновеннее и красноречивее («Если ты мое желанье, / Если я тобой живу, / Все исполню, все мечтанья / Ты увидишь наяву. / Если жизнь мою утрачу, / Угождая тем тебе, / Сердца выполнить задачу, / Буду счастлив в той судьбе» (с. 70)).
В то же время по всему тексту дают о себе знать пушкинская лексика, стилистика, образность. Примеров можно было бы привести множество. Вот всего лишь один из них:
И все же прежде всего Бальмонт обязан Пушкину размером – четырехстопным хореем, рифмованным – в редондильях, и нерифмованным – в переводе романсов (составляющих в целом около 80 % текста оригинала), который и предопределил успех перевода. Однако сам Пушкин выбором этого размера обязан Катенину. В рецензии на «Сочинения и переводы в стихах Павла Катенина» он особо выделил «собрание переводов романсов о Сиде, сию простонародную хронику, столь любопытную и поэтическую»[559]. Одобрительно отозвавшись о переводах Катенина, Пушкин вскоре воспользовался его опытом («Дон Диег сидел печальный, / Ввек никто так не страдал. / Грустно думал днем и ночью, / Что его поруган дом»[560]) при работе над стихотворениями «Родрик» и «Жил на свете рыцарь бедный»[561]. Знаменательно при этом, что Пушкин в «Родрике» не только перенял форму, но и сохранил в целом то же соответствие стиховой формы и лексико- стилистической окраски, отличающей «сию простонародную хронику». При этом Пушкин один из своих опытов в жанре романса осуществил в полном соответствии с уже установившейся к тому времени традицией передавать их нерифмованным четырехстопным хореем, а в другом стихотворении – «Жил на свете рыцарь бедный», (которое, кстати говоря, с известными оговорками может восприниматься как вольный перевод испанского романса «Шел, стеная, кабальеро»), – как бы забегая вперед и прокладывая дорогу поэтам-переводчикам ХХ века, в том числе Бальмонту, тот же четырехстопный хорей зарифмовал.
В заключение я снова хотел бы вернуться к работам Е.Г. Эткинда, на этот раз к книге «Русские поэты-переводчики от Тредиаковского до Пушкина». Эткинд пишет об изобретенном Катениным некоем «ключе», «испанском штампе» для передачи испанской поэзии. Речь шла не только о создании русского метрического эквивалента строфы испанского романсеро, но, о создании стиля, связанного с этой строфой. Этой «форме» и этому «стилю», согласно Эткинду, в русской поэзии «было суждено долгое развитие»[562]. От них зависели не только Жуковский, литературный недруг Катенина, и Пушкин, воспользовавшийся открытием Катенина в стихотворениях «Родрик» и «Жил на свете рыцарь бедный», но, как мы видим, и Бальмонт, литературный антипод Катенина.
Кармелитская мистика (Святая Тереса и Сан Хуан де ла Крус)в восприятии русского религиозного Ренессанса
Благодаря стихотворению Ивана Козлова, известному как «Сонет Святой Терезы», русские писатели и мыслители начала XX столетия имели вполне определенное представление о своеобразии и даже о масштабе дарования Тересы де Хесус:
По предположению М.П. Алексеева, с оригиналом этого знаменитого сонета Козлова мог познакомить испанский посланник в Петербурге Мигель Паэс де ла Кадена, с которым был также знаком и Пушкин[564]. Это подтверждается удивительной близостью перевода подлиннику. Знаменательно при этом, что, если бы Козлов,