завершилось только в 1833 году в корпусе вступления к «Путешествиям», а также примечаний, «авторство» большинства из которых принадлежит Онегину, но ключевое, двадцатое – «издателю».
Еще одно существенное отличие того сюжета от рассматриваемого заключается в том, что его фабула отражает борьбу, выражающуюся в конкретных действиях «рассказчика» и «издателя», в то время как в данном случае изображен конфликт между созданными ими образами, что, конечно, в художественном отношении большой шаг вперед. Но здесь как раз возникает вопрос, связанный именно с художественностью.
Как может так получиться, что посторонний сюжет, который с точки зрения структуры можно рассматривать как самостоятельное произведение, будучи включенным в корпус «Гробовщика», не разрушает его художественности? Если возвратиться к разобранному гипотетическому примеру с картиной Шишкина, добавление к которой «живых», но все же посторонних деталей в виде пахучих сосновых веток не может не разрушить художественности, то естественно возникает вопрос о том, почему включение постороннего сюжета не превращает «Гробовщика» в коллаж.
Этот вопрос не так очевиден в случае с «Евгением Онегиным» на фоне его поразительно низкой художественности (разумеется, в его общепринятом прочтении, то есть, в ложном сюжете), тем более что там «вставной сюжет» разбросан по всему корпусу романа. Здесь же он подан на предельно узком фабульном поле, «прикреплен» к чрезвычайно художественно исполненному образу, но, в отличие от «сосновой ветки» и рифмованных вкраплений в «белый стих» «Бориса Годунова», не только не разрушает жанровой рамки условности, но, наоборот, художественно обогащает образ, не вызывая в нашем сознании никакого конфликта, связанного с эстетическим восприятием. В чем же, с точки зрения структуры, заключается причина того, что присутствие «инородного тела» не превращает «Гробовщика» в коллаж? Вполне очевидно, что сама структура этого «инородства» должна иметь какие-то особенности, которые на уровне нашего художественного восприятия (то есть, в сфере интуитивного, подсознательного) ощущаются нами как нечто естественное.
Итак, вначале определим, к какому роду литературы относится это «вставное» завершенное высказывание. Имеем диалог двух образов при полном отсутствии признаков повествования, то есть привносимой извне акцентуализации. Читателю предоставлена полная свобода «выслушать», как в суде, реплики обеих «сторон» и самому вынести вердикт, какой из двух образов «художественнее». Следовательно, по своей структуре это высказывание – драма, в которой вся акцентуализация сконцентрирована в репликах персонажей. Художественность такого «произведения» зависит только от содержания «реплик» каждого из персонажей, то есть, от объема их образов. Рассмотрим, как эти образы формируются и что они в себя вбирают.
Из выводов В. Н. Турбина прямо следует, что наполнение фактологическим содержанием образа гробовщика в «помещичьем» исполнении происходит преимущественно за счет лирической фабулы повести, то есть, за счет чисто биографических данных, привносимых дидактической интенцией «помещика». Кроме перечня «пушкинских» мертвецов, что напоминает, скорее, полемический прием типа «сам такой», в этот образ не привнесено почти ничего, что могло бы являться прямой отсылкой к творчеству Пушкина – за исключением, правда, «Черепа» и второй главы «Онегина» – через посредство «Гамлета». И следует прямо признать, что этот «антипушкинский» момент «помещику» явно удался.
Наполнение этого образа этическим содержанием происходит в основном за счет «ложного», то есть, «прямого» сюжета мениппеи «Гробовщик». Да, действительно, «помещику» удалось втиснуть в сатирический образ Пушкина все, что он, помещик, так тонко-иронично описывает в своем сказе, и в этом следует отдать ему должное. Но здесь дело в другом: с точки зрения структуры, в «помещичьем» исполнении образа гробовщика-Пушкина все содержание этой повести как мениппеи, со всеми сюжетами и метасюжетом, является тропом по отношению к этому образу. Причем тропом чрезвычайно емким – на то и мениппея.
Таким образом, хотя простенькая по своей фабуле и элементарная по внутренней структуре «вставная драма», в которой действует всего два «персонажа», создана на крошечном «пятачке» фабулы повести, по крайней мере один из этих двух образов полностью вобрал в себя содержание всей повести-мениппеи (плюс некоторую часть творчества Пушкина). Следовательно, художественное содержание мизерной части повести по своему объему не только полностью вобрало в себя содержание того целого, частью которого она является, но и превысило его по своему объему (вспомним: за счет диалектического процесса объем образа всегда выше простой суммы составляющих его частей).
Произошел парадокс, не вписывающийся в рамки формальной логики («Часть всегда меньше целого»; «Целое всегда больше любой из составляющих его частей»). Художник-Пушкин подверг этот закон пересмотру; теперь оказывается, что в сфере эстетики целое может полностью входить в одну из своих частей, став его частью{95}. Впрочем, в данном случае Пушкин оказался настолько щедрым, что с легким сердцем «подарил» эту теоретическую находку своему оппоненту-«помещику». Что же он оставил себе?
Рассмотрим, каким образом происходит наполнение образа гробовщика-«помещика» в его, «издателя», исполнении.
В этом образе содержание всей повести тоже служит тропом, знаком, привносящим в него этическую составляющую. «Пытающийся создать сатирический образ Пушкина «помещик» невольно наполняет его своей собственной сущностью» – так вкратце можно охарактеризовать эту этическую составляющую. Не стану останавливаться на том, что этическая составляющая образа «помещика» – гробовщика выполнена на более высоком художественном уровне, чем такая же составляющая образа гробовщика-«издателя»; здесь дело даже не в этом. Эта этическая составляющая принципиально глубже, она не ограничивается только рамками повести «Гробовщик».
Действительно, чтобы прочесть образ гробовщика именно в таком варианте, как самовоплощение сущности его создателя-«помещика», объема самой повести недостаточно; на этот образ работает не только «издательская» фабула, но и содержание всей мениппеи «Повести Белкина», без учета которого этот образ просто немыслим.