числом» почву для пародии со стороны Катенина, и т. п.
Сюжет «Медного всадника», по мнению В. Н. Турбина, это «шестая повесть» Белкина, ей даже есть название («Петербургская повесть»). «Медный всадник» «отпочковался» от «Повестей», эту «патетическую поэму» можно читать и в интонациях «Повестей Белкина», – заключает автор.
Очень интересное заключение, тем более что в данной работе эта «повесть» именно так и была прочитана – правда, не в контексте «Повестей Белкина», а на основании полученного на силлогизме вывода. Действительно, поскольку в «Медном всаднике» тот же рассказчик, что и в «Евгении Онегине», и поскольку теперь установлено, что этот же рассказчик ведет повествование и в «Повестях Белкина», то теперь можно несколько расширить за счет «Повестей» границы той гигантской мениппеи, которая включает в себя многие произведения Пушкина – от «Руслана и Людмилы» (в его первом, не купированном варианте 1820 года) до «Памятника». И все же не может не поражать та уверенность, с которой В. Н. Турбин сделал такие тонкие наблюдения.
И вот именно вывод В. Н. Турбина относительно увязки «Медного всадника» с «Повестями Белкина» демонстрирует наличие у его построений объяснительно-предсказательных свойств, что пока в литературоведении является чрезвычайно редкой экзотикой. Могу ли теперь не верить индуктивныму методу, если он дает результат, совпадающий с моим, полученным методом дедукции?
А теперь, читатель, давайте посмотрим, как в свете блестящей находки В. Н. Турбина «заиграл» «шекспировский» контекст «Гробовщика». Исследователь обнаружил совпадение года начала «гробокопательской» деятельности Адрияна Прохорова с годом рождения Пушкина. Но ведь «ненарадовский помещик» этим не ограничился. Теперь оказывается, что он недаром начал свою «побасенку» с того, что мимоходом задел шекспировского гробокопателя-философа, противопоставив ему своего мрачного героя. Открываем «Гамлета», V акт, первое явление: сцена на кладбище. Оказывается, что Гамлет родился в тот самый день, когда этот могильщик начал свою деятельность на поприще гробокопательства! (строки 135-136).
Да, тонкая бестия этот «ненарадовский помещик» – читает, подмечает, и вон как ехидно вводит в контекст своей антиромантической эпиграммы, замаскированной под «повесть», сюжет «Черепа» Пушкина («Послание к Дельвигу»), а заодно и второй главы «Онегина».
Именно эта параллель как раз и подтверждает правильность догадки В. Н. Турбина: совпадение года рождения Пушкина с датой начала карьеры Адрияна Прохорова в фабуле не случайно, как не случайна и отсылка к пятому акту «Гамлета». Да, действительно, в образе гробовщика пародируется сам Пушкин…
Конечно, В. Н. Турбин, как никто чувствовавший подлинный стиль Пушкина, но, к сожалению, не обративший внимания на отмеченную параллель с «Гамлетом», предвидел «… „заученный хохот скептиков“, которые, возможно, станут упрямо рассматривать в сопоставлении гениального поэта с гробовщиком „сплошные натяжки“, „надуманные концепции“, а то и „безответственное фантазирование“». Прекрасно сказано, но не совсем правильно завершено таким вот ответом предполагаемым оппонентам: «Читать Пушкина немыслимо, не фантазируя». Вот с этим вряд ли можно согласиться: зачем же фантазировать, когда так тонко чувствуешь Пушкина? И что это за «фантазии», если они вдруг подтверждаются аналогичными выводами, полученными с применением совершенно иной методики исследования? Здесь – не просто новое слово в литературоведении, а прекрасная иллюстрация к философским построениям того же Б. Рассела, который, кстати, вопросам постулирования при индуктивном методе доказательства уделял исключительно большое внимание. Но Рассел не только не дал ни одного примера практического применения своей теории, но даже не описал методику, с помощью которой эту теорию можно было бы применить к прикладным исследованиям подобного рода. Здесь же имеем интересный пример ее интуитивного использования – судя по содержанию работы В. Н. Турбина, он вовсе не ставил своей целью демонстрацию возможностей индуктивного метода.
Зеркальный случай (по сравнению с В. Н. Турбиным) – у М. М. Бахтина, который, наоборот, с позиций чистой философии разработал прекрасную эстетическую теорию, но так и не построил на ее основе методики и не доказал действенности теории на практике, что видно по результатам его работ о творчестве Пушкина, не говоря уже о «Поэтике Достоевского», где все выкладки – исключительно на метафорах и на внешних описаниях без какой-либо попытки вскрыть внутреннюю структуру произведения; просто невероятно, как этот человек смог вообще создать такую строгую, отвечающую всем требованиям философской науки теорию эстетического восприятия и одновременно описать мениппею через полтора десятка чисто внешних признаков (среди которых нет того единственного, который и только который отличает мениппею от трех родов литературы), специально оговорив при этом, что наличие всех этих признаков в совокупности не обязательно…
Конечно, В. Н. Турбин чувствовал определенную ущербность доказательности своих посылок – да иначе в принципе быть и не может, – индуктивное доказательство никогда не будет восприниматься как завершенное. Он знал, что его потенциальные оппоненты могут выставить контраргументы типа: «Никогда „Гробовщика“ не читали подобным образом! Никто не читал! И неужто Пушкин писал свою повесть в расчете на то, что в далеком-далеком будущем какой-то доцентишка ‹…› вдруг увидит в ней хитроумное переплетение разноцветных нитей?..»
«Доцентишка»… Вот пример внутренней раскрепощенности человека, который не опасается того, что своей самоиронией подсказывает своим оппонентам привычный для них аргумент в полемике… А, собственно, почему бы и нет? Человек, распознавший самопародию Пушкина в образе гробовщика, вполне может себе это позволить. Тем более что он даже знает, какой тип людей будет ему оппонировать: «сверхпочтительно склоняясь перед памятью Сергея Бонди» и отдавая ему должное за «безупречное знание текстов Пушкина», В. Н. Турбин рисует образ литературоведческого бюрократа, с университетской кафедры отвергающего всякую свежую мысль, если только она не вписывается в предписанные каноны…
В том, что среди заслуг С. М. Бонди отмечена только текстология, ощущается почтительная «фигура умолчания» в отношении сомнительных достижений