производительности никакой нет, и масса евреев целый день бегает из города в крепость и обратно за какие-нибудь 5-10 копеек, на которые содержат семейства из 6-8 членов».
Положение иудеев в заключении очень точно охарактеризовал один сиделец – старожил: «Нам, русским, в арестантах жить, впрочем, ещё можно, а вот евреям – точно беда: […] пищи нашей не едят: вера запрещает, к строгостям не привычны, к работам тоже… ну, и тают, бедняжки, точно воск».
Никитин вводит в текст живые монологи (своего рода интервью) арестантов-евреев, имитируя при этом их характерный местечковый говор. В этом он был не одинок: тогда уже вошли в моду «Сцены из еврейского быта» Павла Вейнберга (1-е изд. – 1870), где комический эффект достигался как раз пародированием еврейского акцента. При этом критики, как известно, сравнивали такой его приём с бездумным «хрюканьем» и упрекали Вейнберга за бессодержательность сценок и даже за разжигание юдофобии. У Никитина, однако, такая имитация вовсе лишена негативного оттенка (к слову, он имитирует также кавказский и татарский акценты), скорее в духе натуральной школы он лишь передаёт тем самым характерную особенность своих героев.
Тем более, что их бесхитростные рассказы о жизни вызывают доверие и сочувствие. Трагична судьба одного пожилого иудея, который поплатился за своё… законопослушание. Он «23 года отслузил верой и правдой горнистом в полку, зил аккуратно, скопил 1000 рублей, вышел бессрочный, вернулся на родину в Варшавскую губернию и занялся торговлей». Однако здесь торговца стал притеснять «земский стразник» и добился того, чтобы с него ни за что ни про что взыскали штраф. А поскольку тот отказался платить, посчитав это незаконным, стражник явился к нему домой, при этом обругал и толкнул беременную жену еврея, после чего та родила раньше срока и тяжело заболела. Тот самоотверженно вступился за супругу и прилюдно «хорошо укусил» обидчика. Накануне суда взятки от него домогался писарь, но еврей опять захотел быть честным. В результате его осудили и посадили на полтора года, а жена, получившая 4 месяца тюрьмы, «хлопотала, подала 80 жалоб и просудила весь капитал».
А вот другой иудей, «сильно заморенный, совершенно одичалый, низенького роста» двадцатилетний арестант Юдилевич, не выдержав тюремных порядков, был доведён до умопомешательства. Его незаконно сдали в солдаты в возрасте 15 лет, потому что «кагальные заплатили доктору 30 рублей. и обставили 19 годов». От отчаяния и тяжести службы он бежал из полка и оказался в арестантских ротах. Говорит он сбивчиво и бессвязно: «За сто зе я риштант? Не хочу быть риштантом… Как зе это мозно такой порадок?.. Ползу никому нет, сто я 3 года буду зить здесь, а мине оцень цизало. По заповедям, обизать людей – грех, а риштанты обизену; по заповедям, луди надо на воле жить, а не в риштантах. Зацем зе не исполняют заповеди?.. Я цалвек деликатный, сердце горацее имею, всё изнил. Здесь много риштантов затосковали… Ви только поглядите, народ залко».
– Все говорят, что свихнулся маленько с панталыку, – пояснил его товарищ-сокамерник. – Мы все его жалеем: он добряк и простяк, одно слово, дурашный парнишка… Он изведётся беспременно.
Судьба этого еврея, как видно, живо интересовала Никитина. «Судя по рассказанному и другим сведениям, – сообщает он, – Юдилевич с год бродил полупомешанным, пользовался в госпитале и недавно умер, наконец». Гвоздь здесь в этом «наконец», ибо нежизнеспособность в условиях тюрьмы такого «деликатного цалвека» вполне закономерна.
А вот об отщепенцах своего народа, людях аморальных и безнравственных, Никитин говорит с нескрываемой издёвкой. В пересыльной тюрьме внимание автора привлекла «очень миловидная, франтовато одетая женщина, лет 18-ти», присланная для отправки по этапу, в Ковно, за просрочку паспорта.
– И зацим зе мине в Ковну, коли я не хочу больше бить еврейкой? – закартавила она, всхлипывая. – Там мине скорей втонают, цим крестят… Мине и паспорт не прислали нарочно: нихай я еду туда, а там… они мине убьют, верно убьют… Я теперь желаю криститься.
Оказалось, что это проститутка, и она пожелала принять православие, чтобы избежать высылку на родину и остаться в Петербурге и продолжать амурное ремесло.
– А вот погоди! Тронемся в путь, так мы сами тебя и окрестим, – сурово отрезал один арестант. – Вспороть бы тебя, анафему этакую, чтоб не таскалась в таких малых годах. Нашего брата портить ведь только!
Понятно, что Никитину чуждо «сентиментальное представление» о проститутках как о жертвах, возобладавшее потом в русской, да и в русско-еврейской литературе (господствовало убеждение, что девочки и молодые женщины вынуждены торговать собой, чтобы не умереть с голоду). Для него это именно хищницы, чья порочность усиливается их своекорыстным ренегатством.
В книге «Общественные и законодательные погрешности» (1872) Никитин сосредотачивается на деятельности ходатаев в суде, защищавших своих доверителей «часто самыми нелепыми, грубыми и лишёнными всякого смысла аргументами». И приводит пример откровенной в своём цинизме адвокатуры такого витии-охотнорядца, силящегося оправдать торговца, который избил в кровь женщину-еврейку. Этот новоявленный Цицерон разглагольствует о том, что «жиды недостойны уважения, и бить их, будто бы, не преступление; наказывать же за это христианина, напротив, грешно, тем более, что жиды, вероятно, стоят того, если их издавна били и унижали; теперь это делается, по его мнению, для того, чтоб они не перебирались, куда им не следует – в столицу, а жили бы в западных губерниях; что им напрасно дана слишком большая свобода селиться, где пожелают, что они теперь запрудили Петербург, один за другого стоят горой, а не так, как русские, которые, будто бы, сами добровольно душат, грабят друг друга». Едва ли суд внял сему ходатаю, но пышущие злобой юдофобские филиппики слушались со вниманием и находили отзвук в обществе, даже в те относительно «вегетарианские» для российских евреев времена.
Нет возможности привести все высказывания Виктора Никитина о своих соплеменниках. Но и из сказанного понятно: как ни дистанцируется от них