Вот как он рассуждает: «Какое зло принесло мне нежелание мое учиться? Совершенно ничего. Я так же вырос, как бы и ученый; аппетит у меня, как и у всякого ученого. Влюблялся в девушек и был ими любим так, что ученому и не удастся; причем они не спрашивали меня о науках – и у нас творительное, родительное и всякое производилось без знания грамматики. В службе военной незнание наук послужило мне к пользе: меня, не удерживая, отпустили в отставку; иначе лежал бы до сих пор на
В дальнейшем это противопоставление расширится, приобретет прямо-таки философскую масштабность: «Вхожу в подробности, конечно, излишние для теперешних молодых людей; они улыбаются и не верят моему рассказу, но мои современники ощущают, наверно, одинаковое со мною удовольствие и извинят мелочи воспоминаний о такой веселой, завидной жизни. Часто гляжу на теперешних молодых людей и с грустным сердцем обращаюсь ко всегдашней мысли моей: „как свет переменяется!“ Так ли они проводят свои лучшие, золотые, молодые годы, как мы? Куда!»
«Всегдашнюю» свою мысль автор повторяет многократно. Но вот содержание его рассказа убеждает в обратном. Коренные пороки прошлой жизни: чинопочитание, мздоимство – никуда не делись. Вот картина нынешних нравов. Галушкинский везет детей Халявских на учение. Замечательна инструкция, которую он дает воспитанникам: «Вашицы, не забывайте, что начальник есть все, а вы – ничто. Стоять вы должны перед ним с благоговением; одним словом, изобразить собою —? – вопросительный знак и премудрые его наставления слушать со вниманием. <…> Угодно будет ему полунощь признать полуднем? Сознавайся и утверждай, что солнце светит и даже печет. Благоволит глагол обратить в имя? Bene – признавай и утверждай. Его власть и сила». К уроку послушания подмешан и урок лицемерия: «…Учителя уважайте и относитеся как бы к самому начальнику; но – при глазах самого реверендиссиме – учителя уже не ставьте ни во что».
При этом наставник проявляет неплохую осведомленность об индивидуальных качествах своих воспитанников: «Ходя по рынку, не решайтеся ничего своровать; а наипаче вы, домине Павлуся, имеющие к тому великую наклонность: здесь не село, город, треклятая полиция тотчас вмешается». Воспитанники ценят сказанное им по достоинству, они так тронуты полученным назиданием, что обещают «при изъявлении вечной благодарности все его мудрые правила <…> навек запечатлеть в наших сердцах и следовать им».
Далее следует необыкновенная по своей выразительности сцена, показывающая, что поднаторевший в господствующих нравах Галушкинский, обучая своих воспитанников беспрекословному повиновению, на деле знает надежное средство, чтобы управлять решениями начальника, и, демонстрируя свое умение, подает пример подрастающему поколению. Чтоб добиться желаемого результата, он начинает «действовать». (Это слово заключает в кавычки Квитка, чтобы от нас не ускользнула сквозящая в нем ирония!) «Первоначально внес три головы сахару и три куска выбеленного тончайшего домашнего холста.
Начальник сказал меланхолично: „Написать их в синтаксис“.
Домине Галушкинский не унывал. Поклонясь, вышел и вошел, неся три сосуда с коровьим маслом и три мешочка отличных разных круп.
Реверендиссиме, приподняв голову, сказал: „Они могут быть и в пиитике“.
Наставник наш не остановился и втащил три боченочка: с вишневкою, терновкою и сливянкою.
Начальник даже улыбнулся и сказал: „Впрочем, зачем глушить талант их? Когда дома так хорошо все приготовлено (причем взглянув на все принесенное от нас домашнее), то вписать их в риторику“».
Сообразительный Трушок, видя, какими средствами достигается их продвижение по научной стезе, делает логичный вывод: «О, батенька и маменька! <…> Зачем поскупились вы прислать своей отменной грушевки, славящейся во всем околодке? Нас бы признали прямо философами, а через то сократился бы курс учения нашего, и вы, хотя и вдруг, но, быть может, меньше заплатили бы, нежели теперь, уплачивая за каждый предмет!»
Но главный, обобщающий вывод вложен в следующий монолог героя романа, и здесь сарказм Квитки достигает высшей степени: «О благословенная старина! Не могу не похвалить тебя! Как было покойно и справедливо. Например, дети богатых родителей – зачем им беспокоиться, изнурять здоровье свое, главнейшее – истощать желудок свой, мучиться вытверживанием тех наук, которые не потребуются от них через весь их век? Подарено – а подарить есть из чего, – и детям приписаны все знания и приданы им ученые звания без потерь времени и ущерба здоровья… Теперь же? Мороз подирает по коже! Головы сахару, штофы, боченки, хотя удвойте их – ничто не доставит вовсе ничего!»
Конечно, Квитка хитрит. Он обращается к читателю-другу, который поймет его правильно. Вопреки утверждениям повествователя о том, как «свет изменяется», содержание того, что он повествует, свидетельствует об обратном: никаких существенных перемен не происходит. Сам Трушко, сравнивая новомодных гувернеров с учителями типа Галушкинского, вынужден признать: «Оно одно и то же; только те бывали в халатах и киреях, а эти во фраках; те назначали себе жалованье в год единицами рублей, а эти тысячами. <…> Польза от них одна и та же: Галушкинские ничему не учили, не знав сами ничего, а преподавали один бурсацкий язык, а гувернеры не учат ничему за незнаньем ничего, а преподают один французский язык. Одно, одно и то же…» И даже представитель молодого поколения двенадцатилетний внук Гого в ответ на угрозу проклясть его за непочтительность, исключить из рода Халявских и лишить наследства, цинично заявляет: «Последнее только и опасно».
Еще несмышленышем Павлусь заявил: «Ах, душечки, братцы и сестрицы! Когда бы вы скорее все померли, чтобы мне не с кем было делиться и