- Так, - говорит Саша, ставя чашку на стол.

- А вместо тебя кого-нибудь дадут? - сразу спрашиваю я.

- Не знаю, - виновато пожимает плечами Шура. - Мне Андрей Николаевич не говорил...

- Ясно, Шура, все ясно, - бодро говорит Саша. - Все же понятно, кто же откажется.

- Ты, Саша, извини, - опустив глаза, говорит Шура.

- Он, конечно же, извинит, - зло говорю я. - Да ты не переживай, Шура, топай в свой первый дом, топай.

- Эх, Надежда... - качает головой Шура, стоит еще какое-то время молча, потом машет рукой и уходит.

Мы остаемся в комнате вдвоем, я и Саша, я говорю: машина ломается через день - кто же будет чинить, требуй у Тузова замену!

- Кого мне дадут, все хорошие машинисты уезжают, разве Павлика, а что с него толку?

- Хоть и Павлика, - говорю я. - Меня к нему подключишь, я разберусь, может, и научимся чинить!

- Да, вы с Павликом почините, - усмехается он, и нет жизни в его усмешке, все так не похоже на то, как было раньше: он убежденно говорил - я слушала, он объяснял, я кивала. Еще он произносил много-много новых и трудных слов, я старалась уложить все это в голове. А попутно мы смотрели друг на друга, он - на меня, я - на него, позже я спрашивала: Сашка, ты когда в самом начале объяснял мне программирование, ты о нем только думал, когда говорил и смотрел ТАК на меня?

- Как ТАК? - удивлялся он. - А ты как на меня смотрела, когда я тебе безусловный переход объяснял? По-моему, с пониманием?

- Врун, - возмущалась я. - Прекрасно же знаешь, о чем я говорю!

- Ей-богу нет, ну, объясни!

Объяснить это было невозможно, я с таким трудом воспринимала говоренное им, потому что мысль моя то и дело ускользала, я думала о том, что вот мы сидим у машины, и всем, вроде, кажется, что заняты делом, и на каком-то уровне так оно и есть, - обсуждаем программу, и все же мы заняты совсем не этим: он смотрит, будто говорит: - Надо же, какая, и откуда это ты такая?...и я на него: - Да, такая. А что тебе до меня? - А он потом не признавался, и ведь он никогда не лгал, значит, или я по-бабьи выдумала этот особенный взгляд, или все-таки что-то сидело в Саше подсознательно, и я почуяла и пошла в атаку.

Я вспоминаю, как увидела его в этой комнате, когда мы с Мариной впервые приехали на работу после распределения. Он сидел на корточках здесь же, у синхронометра, а потом, не видя еще, ужасно громко заорал: - Шура! Тяни за синий! - они протягивали с улицы кабели, подключали машину. Потом он обернулся, увидел Марину и меня, смутился - и был он в рваных ватных штанах и ватнике - погода стояла холодная, противная, дождь со снегом. Здравствуйте, - сказал он. - Вы к нам в сектор работать, да? Молодые специалистки? Отлично! - Что отлично? - принялась сходу Марина. - Что молодые, или что специалистки? - Что к нам в сектор, конечно! - вылез тут же из-за машины во все свои прекрасные рост и стать Анатолий Борисович Федоренко, с удовольствием рассматривая Марину, и я сразу обрадовалась его выходу, обрадовалась, что Марина моментально переключилась на несомненно интересного мужчину Анатолия Борисовича, и удивилась этой своей радости, потому что давно уже мне тогда не приходили в голову никакие мысли в этом плане, совсем иные были проблемы с Федькой.

Когда я окончила институт, Федьке было пять лет. Моя личная жизнь в институте развернулась и свернулась необыкновенно быстро - мы познакомились на картошке, Алик играл на гитаре, яростно пел. Все было необыкновенно, то, что рядом нет мамы, и я, если захочу, могу сидеть у костра все ночь напролет, близкие, словно южные звезды над морковными полями, Аликовы тревожащие глаза, и радость - значит, и во мне есть что-то такое... Встречаться мы стали уже в городе, я помню, все было трудно, мы выясняли отношения, он уходил, потом, заплаканный, звонил в нашу дверь чуть не в шесть утра, удивленная мама будила, я одевалась, шла на лестницу, мы целовались, целовались, мирились.

Я помню морозный запах его тулупа, гулянья по сугробам Новодевичьего кладбища, его слезы на своих щеках, поцелуи, стоянья в магазинах, в подъездах, молчаливое сиденье в мороженицах. И потом, несмотря на долгое родительское негодование - свадьба на первом курсе, переезд в бабушкину квартиру, и скоро - ссоры, ссоры, долгие молчанья, короткие примиренья, и опять. Мы разошлись, когда Федьке было полтора года, и все так стремительно случилось, что, казалось бы, ничего и не было, если бы не Федька, новый человечек, появившийся у меня, такой веселый и толстый в тот год моего сиденья в академке...

Он был веселым и толстым до трех лет, пока однажды я на него сильно не рассердилась, не закрыла в наказанье в комнате, а он не стукнул, плача, по дверному стеклу, весь не поранился и сильно не испугался. Если бы не было всех этих 'не', может быть, он не заикался бы так ужасно к пяти годам, как это сделалось с ним, когда я вышла по распределению на работу. Тогда в моей жизни все сдвинулось - Федька почти не мог говорить, и логопед, к которому мы ходили каждый день, не давал никаких обещаний.

Я хорошо помню тот вечер - один из похожих друг на друга, как две капли, вечеров. Я сижу среди других мам у трансформаторной будки на доске, положенной между двумя ящиками. Мамы вяжут, читают, болтают, покрикивают на ребятишек, просто греются на солнышке - я тоже периодически вступаю в разговор, потом, задумавшись, молчу, отвечаю невпопад. Я смотрю, как стая ребятни, бешено крутя педали, носится туда-сюда по полоске асфальта на низеньких велосипедиках с толстыми шинами. Федька тоже на велосипеде, я с удовлетворением отмечаю, что он научился - разве чуть отстает. И все же он хотя бы катается со всеми, раскраснелся и громче всех хохочет, когда кто-нибудь из мальчишек постарше выкинет вдруг на лету какой-нибудь особенный дурашливый фокус.

Я с сожалением оттягиваю время, когда надо будет звать его домой, наконец, зову. Я заношу велосипед и, придерживая дверь, встречаюсь с Федей глазами, улыбаюсь: - Хорошо погуляли? - Он, взглядом и мыслями еще на улице, улыбается в ответ, но, сильно заикаясь, никак не может сказать: - Х-хх... Лицо его тут же делается капризно-злым, он топает ногой, вскрикивает: Н-ну!, ожесточенно смотрит на меня: - Н-не с-с-с-п-... - что значит - 'не спрашивай'. Я пожимаю плечами, будто говоря: - Подумаешь, какие пустяки! машу рукой, мол: - Брось ты!, захожу в лифт, мы едем - Федя впереди, я сзади, я смотрю сверху на стриженую макушку, и плечи подымаются в глубоком, но бесшумном, утопленном в себе вздохе.

Мы приходим домой, я с энтузиазмом говорю: - Федя, раздевайся! Раздевшись сама, повторяю: - Раздевайся, Федя! Говорю еще пару раз с кухни: - Федя, ты меня слышишь? Федя стоит, привалившись к стенке, как был - в куртке, в ботинках, не обнаруживая никакого стремления что-то в этом изменить. Лицо его задумчиво, он весь далеко-далеко. Я выхожу с кухни, открываю было рот, но, сдержавшись, расстегиваю ему пуговицы, стягиваю куртку, снимаю штаны, ботинки, и, будто сразу очнувшись, переступив через штаны, он прямым ходом идет в комнату к конструктору. - А руки мыть? - кричу я ему вслед. - С- с-ч... д-д-до-дд...к-к-кузз... - бормочет он, что значит 'сейчас доделаю кузов'. - Да куда такими руками? - возмущаюсь я, подхожу к нему и тяну в ванную. - Да к-к-кузз!... - орет он, я тяну, он орет, я запихиваю его под кран, он, смирясь, мылит руки, норовит поскорее смыть пену, тянется руками в грязных еще разводах к полотенцу. Я выхватываю полотенце, толкаю его снова к крану, мою ему руки сама, вытираю тоже сама. С кухни доносится шипенье бегущего из кастрюльки молока, я кидаюсь, ахаю: Вот, все из-за тебя, паршивца, никогда сам ничего, как следует, не сделаешь! При этом из комнаты слышен стук развалившихся кубиков, Федин визг: Н-ну!, истошный рев: - С-с-сломм-м...!, грохот чего-то брошенного, топот по коридору, и вот уже он на кухне, с искаженным от гнева личиком замахивается кулаком и под моим укоризненным взглядом, упав на пол, безутешно и горько плачет. Бросив тряпку, я подхожу к нему: - Ну ладно, ладно! - поднимаю его. - Ну, что у тебя там сломалось, пошли посмотрим! - Полчаса мы вместе восстанавливаем развалившийся грузовик. Поставив последний кубик, я, взглянув на часы, ахаю: - Девятый час! - тащу его ужинать, и минут через сорок, он, кажется, уже спит. Я захожу к нему поправить одеяло, недолго смотрю на него, спящего, опять возвращаюсь на кухню с кучей неглаженого белья и, работая утюгом, принимаюсь думать свою нескончаемую думу.

В это время звонит звонок. Я открываю - на пороге Саша. Он обещался мне как-нибудь зайти починить телевизор, и вот зашел, а разговор был только сегодня.

У него озабоченное лицо, мне кажется, ему неловко, что он так быстро прискакал. Он раскрывает портфель с тестером, снимает с телевизора крышку и, усевшись на корточки, принимается копаться в лампах. Я пока глажу, украдкой поглядывая на его спину - футболку, чуть полноватые голые руки, коротко стриженый затылок, гибкую, как кусок удава, шею.

Потом мы впервые пьем чай на моей кухне, он больше молчит, на меня же нападает безудержная говорливость. Он мерно кивает, покусывая губы и слегка раскачиваясь, как бы припечатывает все сказанное мною, фиксирует, складывает в мозаику. В этом убедительном кивании - что-то, вселяющее надежду: вот сейчас он сложит свою мозаику, окинет взглядом, скажет: - А делать-то тебе надо вот что... Я рассказываю не самое важное, не такое, что так хотела бы, но не могу еще рассказать. Я описываю поликлиничные мучения, устройство в логопедический садик, когда смотришь в лживые, наглые глаза, знаешь, что в логопедические группы берут блатных детей просто так, без нужды, потому что бесплатно, и условия - не сравнить.

Я рассказываю Саше, как Федька тянется к ребятам, но подходить не хочет из гордости, чувствует уже, что не такой, ждет, когда к нему подойдут. Я умолкаю, сдерживая такие быстрые тогда слезы. Саша смотрит, и, мне кажется, в его взгляде тепловые какие-то лучи, хочется расслабиться, зажмуриться и подставить лицо, как солнышку. - Ничего, - говорит он. - Все это, вот увидишь, пройдет. Вот мы сделаем с ним электромоторчик...

- Ты думаешь? - робко спрашиваю я, сомненье всегда сидит во мне неотступным кошмаром, и мне так хочется верить - Саша ведь никогда не говорит ничего пустого и лишнего, того, что принято, что так часто говорят люди.

Потом он долго рассказывает про свою станцию возвратно-наклонного зондирования, и это первый образец модели 'он говорит, я слушаю и киваю', а теперь, когда мы остается в комнате вдвоем, модель уже другого образца - 'я говорю, он ковыряет зазубрину'. В комнату входит Марина, я умолкаю, Марина говорит со смешком:

- Что шарахаешься? Я же знаю, что вы про работу! Давай, я, может, тоже приму участие.

Мы молчим, лицо ее делается отстраненно скучным, как в обществе шизофреников. Саша снимает куртку с вешалки: - Пошел к Тузову. - Ни пуха, говорю ему вслед я.

Я смотрю в окно, как он идет, опустив голову, по той же дорожке, по которой только что ушел Шура Азаров и другие - раньше, по дорожке, куда утекло и уплыло все Сашино, и вот он тоже идет по ней - не так, как другие, не радостно, вприпрыжку, не смирившись, но на очередной поклон.

Ему придется заходить в кабинет, где в обычном окруженье руководителей групп восседает ни в коем случае ни Андрюха, а начальник отдела Андрей Николаевич Тузов. Все обернутся и замолчат, Саша спросит насчет машинистов, Андрюха выдержит паузу, а потом скажет что-нибудь отечески- покровительственное, объясняя упавшему с Луны подчиненному всю важность и срочность экспедиции, государственный масштаб, народно-хозяйственное значение, а, следовательно, нелепость притязаний. Тузовские прихлебатели будут насмешливо пялить глаза, жалко, что не принято у них там лузгать семечки, заплевали бы весь пол.

Кто-нибудь, конечно, пошутит в такт. Саша не поднимет глаз, стыдно будет за Андрюху, за себя, за всех присутствующих, попросит, наверное, еще: - Дай мне хоть кого-нибудь.

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×