Андрюха орать на Сашу пока еще не смеет, снова разъяснит и никого не даст.

Вот так все оно и будет, и пойдет Саша обратно в наш домик No2, и будет работать до первой неисправности машины. В общем, неизвестны только сроки и подробности, исход - налицо.

Я оборачиваюсь к приемнику, синхронометру, передатчику, высокочувствительному блоку, разработанному Сашей - самой главной части нашей станции. Сколько всякого было среди этих железных ящиков: Сашина первая лекция про возвратно-наклонное зондирование и связанные с ним проблемы - особо мощный передатчик, высокочувствительный приемник. Эти проблемы в станции решались, - имелось новенькое свидетельство об изобретении. - Покажи авторское! - пристала я, когда мы с Федькой пришли к ним - Саше и его маме. Он нехотя вытащил из папки, сунул мне как-то сбоку, отвернулся. Я, шевеля губами, читала, Федька трогал красную полоску. - Да ладно рассматривать, подумаешь! - фыркнул Саша, потянул бумагу и быстро ее запрятал. Он сделал это небрежно, не придавая будто этой бумаженции никакого значения, но я-то видела - он отворачивался, потому что улыбка морщила губы, его распирало от радости, когда он смотрел на эту бумагу, он стеснялся своей радости, а скрывать не умел, я всегда все видела по нему, и мама его, конечно, тоже.

На следующий день он пришел на работу хмурый, опять прятал глаза, но радости в них уже не было. Я поняла - помнила, как изо всех сил улыбалась его мама, как натурально не замечала Федькиной почти немоты. Я подумала: хорошо, этого я и хотела, вчера только боялась, что, заимев что-то еще, я отниму у Федьки. И я забормотала про себя: все правильно, все хорошо! И не сразу поняла, что бормочу, чтобы не реветь.

Я и сейчас готова забормотать, но замечаю вдруг, что в комнате у соседнего окна еще стоит и курит Марина. Я совсем забыла про нее, а она стоит и курит в машинном зале, где курить нельзя, я ничего не говорю ей, усаживаюсь у другого окна и жалею, что не курю - что-нибудь такое сейчас, наверное, тоже неплохо бы делать.

- Ну, что, довольна? - спрашивает Марина. - Сломила гордыню?

Я пожимаю плечами: какая, интересно, у меня, по ее мнению гордыня, что я должна была сделать - плеснуть ей кислотой в глаза или выкинуться из окошка? Гордыня всегда была у нее, я помню, как она собралась на четвертом курсе замуж за кудрявого ясноглазого сына каких-то сиятельных родителей, и уже была назначена свадьба, и я побывала на предшествующем свадьбе торжестве, во время которого в центре бального, иначе не назовешь, зала в огромной квартире танцевали Марина и ее высокий жених, и Марина, закинув кверху голову, пристально смотрела в глаза жениху, изображая смертельно влюбленную женщину, жених сиял, а по углам толпились и одобрительно шушукались родственники. А через неделю Марина, беспечно бросив сумку на парту, сказала: - Я передумала замуж, не могу я с этим дураком. - А как же все остальное? - поразилась я, потому что Марина долго вынашивала идею дающего перспективы замужества. - Никак, - усмехнулась она. - Что делать, если не лезет...

Вот и теперь она стоит и курит, хоть и нельзя не только залу, но и ей всегда была упрямой саботажницей, а я всегда была лишь послушной девочкой, отличницей.

Я помню, как получив в первом классе первую отметку четверку, и по дороге домой из школы, держа за руку маму, подняв к ней голову с тощими косицами и огромным бантом, глядя ей в глаза вопросительно-чистым взглядом, я сказала: - Получила сегодня четверку. Это ведь хорошая отметка, правда? Плохо дело, - покачала мама головой, - уж первой-то оценкой должна быть пятерка, с четверки быстро скатишься и на троечку.

Но нет, я, наверное, лукавлю, сваливая все на маму, вопрос мой был задан неспроста, уже сидело во мне беспокойство, хорошо ли, что я получила пусть достойную, но не лучшую оценку. Это было с детства сидящее во мне стремленье к заданному абсолюту, может, оно вылезло из эгоизма единственного, позднего ребенка, привыкшего иметь все самое лучшее. Я получала пятерки и испытывала удовлетворение, что в моей жизни пока все идет, как надо: такое же удовлетворение испытывают люди, остановившиеся в метро как раз против нужных дверей нужного вагона, из которого ближе всего будет идти на выход.

Но если в метро, по крайней мере, быстрее попадешь, куда тебе требуется, то пятерки я стремилась получать лишь потому, что это считалось хорошо и правильно. То же было и в институте - я не бог весть как интересовалась своей инженерной специальностью, но до самого рождения Федьки работала на кафедре - из-за денег, конечно, но в немалой степени и из стремления углубить свои знания, мне и тут никак нельзя было упустить возможность делать то, что считалось хорошим и полезным.

Я смотрела фильмы, о которых говорили, не пропускала ни одной нашумевшей выставки. Мне надо было и в Филармонию, и в театры, а когда родился Федька, надо было носиться с ним в бассейн - плавать раньше, чем ходить, как советовали в книгах. Энергии у меня было хоть отбавляй, и еще было презрительное раздражение ко всему вялому, несобранному, ни к каким абсолютам не стремящемуся.

Алик однажды на первом курсе, на скучной лекции по физике написал стишок: 'Учеба мне не уху, работать лень, и поступил я в ВУЗик в весенне-летний день'. Он любил устроиться с гитарой на диване и напевать под нос что-то из Битлов, любил посидеть в кафе, пройтись по Большому проспекту. Я вспоминаю свой выжидательный взгляд, так часто обращенный к нему, и его ответный, сначала - безмятежно-спокойный, потом - напряженный, в конце упрямо-злой. Идея наших ссор всегда бывала одна: мне от него вечно было что-то надо, он изумлялся: - Что тебя все разбирает, посиди ты спокойно! Но сидеть спокойно я не могла, мне надо было, чтобы и он носился, обуреваемый жаждой деятельности, чтобы и у него горели глаза, и того же я, наверное, подсознательно ждала и от маленького Федьки.

В голове у меня сложилась идеальная модель семейной жизни - увлеченный Делом, но не забывающий и о Доме муж, занятая и Домом и Делом жена и любознательный, смышленый, спортивный ребенок. Все, что отклонялось от этой модели, а отклонялось практически все, что не касалось жены, выводило из себя, раздражало.

Алик учился, спустя рукава, к Федьке проявил самостоятельный интерес лишь однажды, пытаясь разобраться, есть ли у того музыкальный слух, и, решив, что - нет, продолжал флегматичные гулянья до песочницы и обратно, прихватывая с собой магнитофон. Он с тоской в глазах встречал домашние дела, вечно копил в раковине гору грязной посуды. А Федька не блистал любознательностью, не выучивался читать в три года, не проявлял никакого интереса к развивающим играм. Это все уже открылось без Алика, когда мы остались с Федькой вдвоем, и вся моя энергия обрушилась на ребенка.

Я заставляла его собирать игрушки - приучала к порядку, учила и тому и другому. Все, что я делала с Федькой, я делала для чего-то: зарядку, чтоб был здоровый, читала, чтоб был интеллектуальный, закрывала в комнате, чтоб слушался.

А он поранился и стал заикаться. И я, словно свалившись с беговой дорожки в заросший бурьяном овраг, шлепнулась в недоумении, обалдело вытаращив глаза. Инерция бега давала себя знать, я кинулась по врачам, чтоб быстренько все выправить и продолжать дальше. Быстренько не получалось, и возникло сомненье, получится ли вообще. И ночь за ночью, месяц за месяцем, год за годом я, как корова жует свою жвачку, думала нескончаемую думу, и рушились все мои идеальные модели.

Я вспоминала штрихи, ранее не замечаемые - Алика, обреченно листающего конспект по электродинамике, и его внезапный вопрос: - Слушай, а что, если бросить все это и рвануть в музыкальное училище? - Лучше в цирковое, поддержала я, и он сразу опустил глаза и замолчал. Я вспоминала, как заперла тогда трехлетнего Федьку, потому что он опрокинул табуретку и не стал поднимать, как он стучал и плакал, а я пошла себе зачем-то на кухню.

Я не любила танцевать с ведущим меня партнером, я любила, когда танцуют по одному, и можно творить, что хочешь. Я натворила, я должна была за все расплатиться сама, а расплачивался малыш, с которым неинтересно стало играть детям. Я натворила, слепая, глухая угнетательница, страшней всего было то, что я не знала, как остановиться, какой сделаться другой.

Я осознала вдруг, что всегда жила, как, мне казалось, надо жить, и хотелось мне всегда того, что, якобы, где-то записано, должно хотеться. И я уже не знала, как можно по-другому, каким своим собственным теперь заполнить выхолощенную оболочку. Я клялась быть хотя бы терпеливой, и никому не мешать, но все ночные клятвы днем забывались, был институт, врачи, спешка, я срывалась, дергала Федьку, потом каялась, жалела его баловала, это было еще хуже. Я шарахнулась в другую сторону, Федька превратился в маленького тирана. И когда я уже не надеялась выкарабкаться, явился Саша, сказал, что все у Федьки пройдет, взялся строить с ним каждый вечер самоходные машины и моторы, и у Федьки, и в правду, потихоньку и незаметно пошло на улучшение.

Мы с Федькой, наверное, просто вышли из цикла. Вечерами мы теперь ждали Сашу. Моя энергия пошла, наконец, в дело - я с радостью занялась программированием - это были не отвлеченно-бездушные институтские науки, здесь еще была и цель - чтобы одобрил Саша. Да и помимо этой корыстной цели мне было интересно работать на машине - простое знание приемов позволяло делать такие разные игрушки - законченные, самостоятельно работающие подпрограммки - это на первых порах, и большие, уходящие из-под контроля программы, запустив которые, я удивлялась - неужели это, такое независимое чудище, началось когда-то с одной, написанной мною строчки.

Я смотрела в окно, как качаются же пооблетевшие кроны берез, как качается противовес нашей антенны. Монотонно качается, трос скрипит, будто кричит какая-то печальная птица. Из-под противовеса выходит Иван Семеныч с огромным грибом в вытянутой руке, он торопливо перепрыгивает канаву, тряхнув кругленьким животом, победительно держа гриб, шествует по буеракам через полянку.

- Вот, Наденька, видишь какое чудо? - улыбается он, входя, протягивая гриб. Гриб, и в правду, колоссальный, старый подосиновик, настоящий монстр.

- Да он, небось, червивый, Иван Семеныч! - пытаюсь я придать голосу энтузиазм.

- Ну и что, что червивый, посмотреть на него, и то ведь интересно, правда, Мариночка? - оборачивается Иван Семеныч к Марине. Марина молчит, не удостаивая, из-за двери, потом с порога вдруг раздражается крик Бенедиктовича: - Где Петров? Где его черти носят? - Семеныч, как всегда, подставляется:

- К Тузову Сашенька ушел, Игорь Бенедиктович...

- К Тузову? - распаляется Бенедиктович. - А утрясать мне? Ким сейчас придет с актом!

- С каким актом, Игорь Бенедиктович? - интересуется Семеныч.

- Ну, вы вообще! - театрально разводит руками Бенедиктович. - Весь объект знает, мои идиоты впервые слышат! По всему объекту ночью работать запрещено - этим придуркам - режим нарушить - плюнуть!

- Вы бы унялись немножко, а? - предлагаю я.

- Я уймусь, - неожиданно спокойно соглашается Бенедиктович. - Я подпишу акт, пусть сообщают в режим.

Бенедиктович плюхается рядом с Семенычем, ищет по карманам папиросы.

- Чего орешь, Бенедиктович? - всовывается в комнату Толька.

- Сейчас Ким придет акт составлять, - с удовлетворением обещает Бенедиктович. - А мне ничего не будет, пусть Петров расписывается, раз самовольно!

- Может, хватит уж ему? - Толька миролюбиво протягивает Бенедиктовичу пачку.

- Пусть имеет, раз дурак! - усмехается Бенедиктович.

- Не трогайте мужа! - вступается за Сашу Марина, одновременно разглядывая в зеркальце нос. - Он-то как раз умный, сами вы дураки!

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×