художественную зарисовку бытия, которое по определению должно быть, во-первых, эссенцией жизни, а во-вторых, ее же полной противоположностью.
И не беда, что тибетские буддисты утверждают, будто ментальное тело (умершего человека) есть всего лишь всемеро обостренная субстанция его прежнего и живого, не беда, что никакой принципиальной разницы именно с философской точки зрения между этим миром и миром иным нет и быть не может, не беда также, что ни один реально умерший человек не вел себя так, как Андрей Болконский на смертном одре, – все-таки его смерть остается самой потрясающей во всей мировой литературе, а это значит, что бытие существует, но где? только ли в искусстве? или еще и в жизни? или, может, в жизни, понятой как искусство?
И хотя оба действующих лица за время ухода и заботы успевают сблизиться по-человечески так, как не могли они сблизиться прежде и будучи в тесном родстве, хотя оба, подобно кротким овцам, ищущим приюта во время грозы под одиноким деревом, чуть ли не жмутся друг к другу, предугадывая близкое явление Командора, который, правда, придет сначала подать руку только одному из них, но слишком уж явственно, что точно такое же пожатие холодной десницы ожидает и другого, пусть и гораздо позже, – итак, даже перед лицом этой трогательной и как будто предельной для этих двух людей демонстрации их человечности, точно по закону великого и предвечного контраста, главный Режиссер запускает на сцену не Любовь и Всепрощение в том или ином образе, – а ведь Он мог бы это сделать, у Него есть все возможности, – но именно безжалостную статую Командора, то есть голую, беспощадную и всем своим видом призывающую «оставить любые надежды» Смерть: и в общем-то нет никаких сомнений, что воплощения Любви и Всепрощения явятся позже в том или ином виде, однако в первую очередь драма все-таки должна быть сыграна до конца и с соблюдением всех жанровых правил, – вот что бросается в глаза.
Вообще, если главная цель нашей жизни – то есть та, которую ставит для нас верховный Режиссер, как бы его ни понимать, но отнюдь не та, которую мы сами для себя выставляем – заключается только в том, чтобы умереть в единственно положенное для нас время, в единственно положенном для нас месте и при единственно положенных для нас обстоятельствах, а все остальное, то есть вся прочая жизнь во всех ее неисчислимых подробностях, является всего лишь запутанным, но при ближайшем рассмотрении единственно возможным путем к поставленной цели, – тогда естественно и закономерно, что наша биография до известной степени уподобляется криминальному роману, где развязка умалчивается до последней главы, и решающий вопрос о том, где, как и почему умрет герой, держит нас до последней страницы в определенном напряжении, которое можно назвать здоровым в том случае, если читать роман было интересно даже независимо от неизвестного нам финала, или нездоровым в том случае, если после того как стало известно, кто убил, наш интерес к персонажам полностью свелся на нет, и нам совершенно не хочется вернуться к первым страницам и заново их перечитать.
И потому когда действие жизни подходит к финалу, то есть, как и полагается, все заканчивается смертью, иной раз даже не верится, что умерший – которого, положим, мы хорошо знали – мог прожить жизнь, в которой на первый взгляд ничего, кроме пьянки, склок, сплетен, супружеских разборок и прочего в этом роде не было, и однако тут же – точно ангел в нашем сознании начинает одолевать дьявола – сквозь пену и накипь повседневности в прожитой жизни умершего проглядывают знаки препинания вечного и бессмертного бытия, как то: восклицательный знак выбора профессии, женщины или образа жизни, вопросительный знак разного рода соблазнов, двоеточие выведенных из характера и обстоятельств поступков, чувств и мыслей, тире лучших и высоких побуждений, которые быть может так и не состоялись, точка с запятой вечных сомнений и угрызений совести и, наконец, великая и заключительная точка смерти, – и вот тогда уже не до криминальных романов, с которых, как нам прежде казалось, была списана та или иная жизнь, а читаем мы и перечитываем те биографические места, где не играет никакой роли, кто кого убил, на ком женился, кого родил, кем стал и что сделал, – и вот тогда мы возвращаемся к излюбленным страницам, чтобы взять у них самое чистое и бескорыстное: их художественную субстанцию, которая иногда пользуется, правда, острыми сюжетными поворотами, но ценность которой никогда от них не зависит, так что и никакого разочарования после того как мы дочитали роман до конца, мы не испытываем.
А это и есть главный признак любой художественности: вроде бы все уже знаешь наизусть, а все-таки перечитываешь заново, – вот в повседневной жизни аналогией художественной субстанции является все то, что никогда не приедается, а это опять-таки все те же знаки препинания в бесконечных вариациях, о которых говорилось выше – и даже не обязательно крупные бытийственные срезы, будь то семья, общество или профессия, но любая мелочь жизни, пронизанная ощущением великого и непреходящего бытия, – это и есть, пожалуй, то, что несколько высокопарно обозначается как «священная жизнь»: последняя по отношению к обыденной жизни есть всего лишь невидимая эссенция, но когда она вдруг непонятно по каким причинам исчезает, то человек теряет опору жизни, обращаясь к алкоголю, наркотикам, впадая в самую черную депрессию, и даже выходя на грань убийства и самоубийства, – иными словами, в писательском стиле великого Режиссера угадываются не в последнюю очередь черты классического криминального жанра: по странному