Duckling» давно бы закрылось. Не так давно Матвей стал получать гранты и даже что-то платить некоторым авторам, а раньше они все время лезли к себе в карман, чтобы платить аренду. Хотя и сейчас работа издательства в основном волонтерская. Из всех них только один человек получает зарплату – менеджер.

Возникло издательство в начале 2000-х. Кроме книг они издают журнал «6x6 Magazine» в традиции маленьких журналов модернизма, в пятиконечном формате – в подражание «Танго с коровами» Каменского[410]. В серии восточноевропейской поэзии вышло уже книг 40: Лев Рубинштейн, Дмитрий Александрович Пригов, недавно – сборник «Орбиты»[411]; когда-то я готовил для них книжку Дмитрия Голынко, Женя Туровская делала книги Александра Скидана и Елены Фанайловой. Все это двуязычные издания, с переводами. В той же серии вышла книга чешского поэта Ивана Блaтного, который тоже работал с языками (чешским и английским). Сейчас готовится к выходу сборник блокадной поэзии под редакцией Полины Барсковой.

«Ugly Duckling Presse» сыграло ключевую роль в возрождении в Америке интереса к переводам. Позже появились другие издательства, специализирующиеся на переводах, которые, как мне кажется, иначе бы так и не появились. Находится издательство в Бруклине, в здании American Can Factory[412].

Хотя ты пишешь только по-английски, ты говорил, что «английский навсегда останется твоей второй кожей и никогда не станет первой»[413]. Значит ли это, что понятия родного языка для тебя вообще не существует? Что в таком случае его заменяет?

Мое существование между английским и русским – вполне обычная вещь. Как правило, люди думают, что билингва – это человек, у которого два «родных» языка. Это не так. Во-первых, происходит компартментализация: о каких-то вещах тебе легче говорить на одном языке, о других – на другом. Во- вторых, все сильно зависит от того, с кем ты разговаривал вчера, позавчера, сегодня. Может быть, я упрощаю, но когда у тебя только один язык, то связь между вещами и словами тебе кажется очевидной, естественной, а когда два языка или больше, то она перестает быть естественной. По крайней мере у меня это так. И все, что я пишу, особенно сейчас, в «Пирате, который не знает значения Пи», – о неестественности отношений между языком и реальностью.

Вообще сама идея родного языка – насколько она долговечна и может ли она когда-нибудь совсем исчезнуть?

Идея вряд ли исчезнет, но та идеология, которая на ней держится, постепенно уходит. Я говорю о Гердере, о раннем немецком романтизме, о борьбе с французским. Такая идеология уделяет большое значение поэту и строится на принципе «один язык – одна нация». Сейчас это рушится по многим причинам: консолидация Евросоюза, гигантская волна эмиграции в Европе. Так что да, идеология, построенная на связи родного языка и национальности, должна рухнуть.

А вместе с ней и традиционная для таких стран общественная роль поэта?

Да. Хотя начиная с 60-х годов поэзия перестала быть средством говорить с народом, выражать желания народа – она стала более частным и закрытым делом.

Если говорить о русской и американской поэзии, то вопрос о родном и неродном языках не так уж важен, потому что это совершенно разные системы. Английский у тебя может быть какой хочешь, но если будешь писать на нем по своим, русским правилам, то тебя, грубо говоря, никто не поймет. В любом обществе то, что в определенный исторический момент считается поэзией, – лишь тип разговорных практик. И эти практики в другой культуре совсем не обязательно те же самые. Поэтому, когда Бродский заявлял о необходимости рифмы в английской поэзии, нужно было быть чуть спокойнее. Активно пересаживать ценности одной культуры в другую, по-моему, не совсем правильно. Рифма, в конце концов, лишь одна из возможных принадлежностей поэзии. У нее есть своя история, она не существует вне тех речевых практик, в которых вырос Бродский. Рифма у Паунда – это уже нечто совсем иное.

Я сейчас готовлюсь к курсу о межъязыковой поэзии, который буду преподавать в Университете им. Гумбольдта в Берлине, и читаю книги по лингвистической антропологии. И вот я вычитал, что у народа волоф в Сенегале поэты говорят в шесть раз быстрее, чем местные аристократы. А мы говорим с той же скоростью, что наши поэты. Это другой исторический контекст, другая традиция.

Или вспомнить Милмэна Пэрри, исследователя «Илиады» и «Одиссеи», автора так называемой «устной теории» (откуда идет концепция поэтических формул)[414]. Это 1920–1930-е годы. В Гарварде хранится архив Пэрри и его аспиранта Альберта Лорда. Пэрри и Лорд ездили в Югославию и доказали, что творчество устных поэтов в югославских деревнях очень похоже на поэтику Гомера. Главный такой поэт в бывшей Югославии – Авдо Медедович, босниец, который когда-то воевал в оттоманской армии и сочинял длинный эпос (в стиле «Песен западных славян», только намного длиннее), это такой боснийский Гомер. Он действительно очень быстро сочиняет! Я так быстро даже говорить не умею. Ему нужна эта скорость, и он оперирует формулами[415]. Это не Бродский. Поэзия в том контексте – что-то совсем другое, как и в контексте поэтического слэма или арабской культуры.

Недавно в «Нью-Йоркере» вышла статья о поэзии в «Исламском государстве», в частности о ее роли в вербовке игиловских кадров[416]. Оказывается, чем люди безграмотнее, тем сильнее на них действует поэзия. Мне этот вывод очень понравился. Лучше всего поэтический метод вербовки работает в северном Йемене, где грамотность на самом низком уровне.

В Абу-Даби, кажется, есть телешоу «Поэт миллионов», что-то вроде поэтического слэма, но в той культуре оно настолько популярно, что его можно сравнить с «American Idol»[417].

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату