ним в Риме). Мои родители тоже в конце концов эмигрировали, но лишь через полтора года.
Впервые увидеть Запад – это неописуемый опыт. Многие везли с собой подушки, какие-то хрустальные бокалы – как будто на Западе не было бокалов и подушек! Это тоже открывало глаза. Все это время мы были очень подавлены, очень угнетены. Тем не менее нам открылся другой мир.
Хотелось ли вам писать стихи во время этого «карантина» в Европе?
Да, очень. Кажется, Рильке говорил, что для того, чтобы писать, нужна рана, и лучшей раны нельзя было придумать. Впоследствии я поняла, что стихи, которые я написала в Риме, сильно отличаются от написанных раньше.
Чем?
Более глубоким уровнем самосознания. Они несли в себе эту рану. Для меня Рим был одновременно и раной, о которой писал Рильке, и «Римскими каникулами» (был такой фильм)[435]. Но мы невероятно скучали по Польше и жили только письмами оттуда. Как всегда в Италии, почта постоянно бастовала, и мы проклинали каждую забастовку, потому что по несколько дней не получали писем из Польши.
До отъезда из Варшавы я какое-то время работала в журнале для слепых. И однажды в Риме я получила письмо от одного человека, слепого ветерана Первой мировой войны, в котором он мне писал: «Не тоскуй. Подними голову, посмотри на прекрасные дома вокруг». Я последовала его совету и вдруг увидела Рим другими глазами. По иронии судьбы много лет спустя, уже в Нью-Йорке, я защитила диссертацию о Риме [436]. Профессор сказала: «Ты семь месяцев прожила в Риме. Почему бы тебе не написать об этом?» Повторю: для меня Рим был и тем и другим – и первым уровнем изгнания, и «Rzymskie wakacje»[437].
Приехав сюда, вы сразу поселились в Нью-Йорке?
Да, потому что здесь жили родственники моего мужа. Первые двадцать лет мы прожили в Бруклине, сначала на углу East 21st Street, между Авеню Ю и Авеню Ти, а затем – на East 12th Street, между Кингс-Хайвей и Авеню Ар. В Манхэттен мы перебрались уже в 90-х годах.
Не могли бы вы описать свое первое впечатление от города?
Мы прилетели 30 июня. День был облачным, а поскольку я была из Европы, мне казалось, что, если нет солнца, должно быть прохладно. Вот я и одела своего сына в свитер. Мы прошли через какой-то тоннель и вышли из здания аэропорта (тогда еще не было кондиционеров). И тут я почувствовала, что нырнула в суп. Ничего подобного я раньше не ощущала! Было ощущение, что я просто тону в этом супе.
А потом мы поехали на машине из JFK. Все вокруг выглядело просто безобразно! В Бруклине царил хаос. Все эти красные кирпичные здания с лестницами снаружи. Потом я поняла и даже оценила, что эти лестницы – для безопасности людей, но с первого взгляда все это было похоже на тюрьму: пожарные лестницы и сетки на окнах выглядели как решетки. Все какое-то незнакомое, непонятное, совершенно неприемлемое. Мне крайне не понравился Нью-Йорк с самой первой минуты. Я почувствовала себя в изгнании. Нью-Йорк для меня был «не домом» – так же как Щецин был поначалу «не домом» для моего отца. Сначала я отвергала Нью-Йорк.
А каким вы представляли его себе на расстоянии? Была ли у вас какая-то ментальная «открытка» или образ Нью-Йорка и насколько этот образ совпал с тем, что вы увидели?
Красивым я себе Нью-Йорк не представляла. Просто было ощущение, что я вынуждена там находиться. Вообще я никогда не смотрела на всю эту ситуацию положительно – наоборот, скорее отрицательно. Люди говорили, что человек в Нью-Йорке, как песчинка в пустыне. Только потом я увидела, насколько сильна здесь проблема индивидуальности – сильнее, чем в любой другой стране, которую я знаю. Но поначалу, если у меня и были какие-то чувства к Нью-Йорку, они были отрицательными. И если был какой-то ментальный образ города, то тоже отрицательный.
Этот образ был визуальным?
Не думаю. О Нью-Йорке я кое-что читала – главным образом Чивера, в которого я буквально влюбилась. То есть какой-то литературный образ Нью-Йорка у меня был, но не визуальный, а литературный. Но ведь литературный образ Нью-Йорка тоже, как правило, отрицательный. Вся эта отчужденность и одиночество, о которых пишет Чивер.
А какие тексты о Нью-Йорке на польском языке для вас важны?
В Нью-Йорк я «приехала» через Чивера, которого читала в польских переводах. А из написанного по-польски меня восхищают нью-йоркские стихи Яна Лехоня, особенно его стихотворение «Нью-Йоркской мадонне» («Do Madonny nowojorkskiej»), но у него есть и очень хорошая книга об Америке в целом[438]. Он долго здесь жил и покончил с собой, выбросившись из окна отеля на East 56th Street. Но, конечно, есть многое и многое другое.
А более молодые писатели? Может быть, Януш Гловацкий?
Гловацкий, да. Особенно его пьесы: «Четвертая сестра» и «Антигона в Нью-Йорке». Но в какой-то момент, как мне кажется, он предал свое чувство к Нью-Йорку, потому что слишком стремился к блеску и виртуозности. Нью-Йорк вдохновляет, и я уверена, что сегодня о нем немало пишут по- польски. Но меня больше завораживает взгляд назад. Мне нравятся люди, которые умеют слушать, у которых достаточно терпения, чтобы слушать этот город, а не те, кто приезжает сюда уже с готовым вuдением.
Что представляет собой топография польского Нью-Йорка? Наверное, первый район, который приходит в голову, – это Гринпойнт, но когда он стал
