действительно чувствовали себя как один. У меня есть короткое стихотворение об этом. Называется «Memento Mori»:

 Человек входит в автобус: «Доеду ли я до 86-й улицы?» Как доверчив тот, кто вошел. Как доверчив тот, кто ответил.

Потому что тогда действительно нельзя было знать наверняка, доедешь ли ты куда нужно.

Об 11 сентября у вас есть еще одно стихотворение («Город»), где вы описываете Нью-Йорк как раненую птицу с «ампутированными» крыльями, которая омывает свои раны в водах двух рек. Что эти трагические события значат для эмигрантской идентичности?

Это было крещение. Глубочайшая рана. Все были ранены – не только те, кто погиб или у кого погибли друзья и близкие. И это чувство делало тебя частью всего остального. Я преподавала и помню, как трудно было всем нам – и мне, и каждому студенту – сосредоточиться, сконцентрироваться. Один из студентов в моем классе польского языка работал на «Скорой помощи», в тот день его вызвали. Когда он после занятий приехал на работу, выяснилось, что машина «Скорой помощи» с его друзьями уже выехала в нижний Манхэттен и все они там погибли. А он просто опоздал. Это было ужасно и для него, и для нас, потому что через него мы тоже испытали это чувство.

А как 11 сентября изменило (или еще изменит) литературный образ Нью-Йорка? Как, в частности, эти события повлияли на ваши стихи?

Появилось чувство уязвимости. В июле 2001 года я написала стихотворение, в котором назвала Lower Broadway «каньоном», через который мы проходим как через жизнь, а внутри этого «каньона» спит монстр. До 11 сентября оставалось три месяца. Сейчас, когда я перечитываю это стихотворение, мне становится страшно.

Как вы сформулировали бы главный нью-йоркский миф?

Бусинки. За сколько бусинок продали Нью-Йорк голландцам?[449] Но Нью-Йорк невозможно уместить в какой-либо один миф, одну метафору. Это нечто очень открытое во всех смыслах. Я не могу подобрать здесь одно слово или одну метафору. Я сказала бы, что Нью-Йорк – это сильнейшее столкновение стихии и цивилизации: с одной стороны, это ветер и вода, а с другой, – камень и сооружения из камня. Ведь город построен на камне – это видно. Поэтому миф Нью-Йорка сочетает в себе две подвижные (или летучие) стихии, то есть воду и ветер, и камень, из которого – и на котором – построен город.

Считаете ли вы себя поэтом-эмигрантом? Или это вопрос скорее о политической, а не поэтической идентичности?

Считаю. Это моя самая глубокая «рана», если еще раз воспользоваться метафорой Рильке. Рана изгнания и эмиграции, оторванности от корней. С другой стороны, с 93-го года я как бы вернулась в Польшу своими книгами, разными почестями и чтениями, поэтому в данный момент я не могу сказать, что я – поэт-эмигрант.

Уже не можете?

Да, уже не могу. Но это не значит, что травма возвращения для писателя-эмигранта менее болезненна. Такая вот дихотомия. Открытые раны не заживают. Я не могу отрицать, что сегодня присутствую в Польше как писатель: в конце концов, там у меня вышло восемь книг. Но я не могу отбросить и свой опыт изгнания и эмиграции. То есть я нахожусь одновременно по обе стороны этого опыта. Все это так же непросто, как сама жизнь. Я была политическим эмигрантом, потому что мы уехали по политическим причинам – ведь антисемитская кампания в Польше началась по политическим причинам. Мой сын родился в Польше, и в какой-то момент я должна была подписать бумагу, лишившую его польского гражданства. Такие вещи, строго говоря, политическими не являются, но их причина может быть политической. Здесь я оказалась в обществе послевоенных политэмигрантов и беженцев. Сейчас все это сходится вместе. Но в каком-то смысле я вернулась в Польшу.

Политики в ваших стихах немного. Так что же такое эмигрантская литература вне политического контекста?

Политики у меня немного, вы правы. Я думаю, это прежде всего проблема утраты корней. У Лермонтова есть знаменитое стихотворение «Белеет парус одинокий» – вот я и есть такой «парус». Я не принадлежу ни к какой фракции. Эта непринадлежность может причинять неудобства и даже быть болезненной, но, с другой стороны, она дает мне возможность сохранять индивидуальность, даже когда причиняет неудобство.

4 июня 2012Нью-ЙоркПеревод с английского Якова Клоца

Василь Махно

БРУКЛИНСКАЯ ЭЛЕГИЯ Проемы еврейских пекарен открыты с утра, и запах корицы, похожий на прыткость лисиц, сквозь тертые с сахаром дюжины свежих яиц плывет к синагогам, и значит, что это – зима. И тесто пахнет, и жасмин, что сорвали вчера, и лук, и чеснок открывают изнаночья лиц. К семи начинается щелканье разных замков и скрежет метро, суета, разговор продавцов, и фрукты в лотки разгружают ряды молодцов. Арбузные тигры похожи на маски богов, на прелести дев, и теперь, выставляя на суд, борцы-мексиканцы их голые торсы несут. Там школьники стайкой в свой желтый автобус бегут, кто улицу моет, кто курит дешевый табак, И Бруклин хлопочет и не успокоит никак тяжелое сердце, медовое счастье минут, и мост покрывает другой, но такой же галут, и люд-муравейник сжимается в теплый кулак. Хасиды, – все черносмородинны, – у синагог. Они виноград идумейский, и глина, и клей, и дратва, которой сшивает слова иудей, накинувши талес на голову – слово есть Бог. И дети щебечут, и райский, и птичий их слог, и Бруклин поет хлебосольно со скрипом дверей, со всяким коленом еврейским и теплым, как сыр, стихом Каббалы, и камнями Иерусалима, и песнями женщин в пекарнях сквозь марево дыма, приходом субботы, парным молоком от козы. Гилея – в пекарню, бегом в синагогу хасид, и Бруклин над этим, и с этим, и в
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату