И опубликовал о Нью-Йорке всего два стишка по-русски и два по-английски – то есть поровну[288].
Это принципиально важно, потому что Нью-Йорк, конечно же, связан с английской речью. Если говорить о Нью-Йорке по-русски, то тут и к бабке не ходи: ясно, что русской речи он не поддается. Именно в силу своей определенности и в силу неопределенности русского высказывания, русского увертливого звука. Русская строчка постоянно норовит убежать в другую сторону, а в Нью-Йорке никуда не убежишь – все окружено водой.
С Нью-Йорком также связана самая скандальная английская рифма Бродского: «Manhattan / Man, I hate him». За эту рифму его ругали, особенно в Англии[289].
При этом «Манхэттен» не английское слово. Вообще обработка английских слов русской просодией, русским языком звучит как-то несимпатично. Вот я думаю, например: как люди пишут прозу с иностранными именами? Я не смогла бы – потому что звучит фальшиво. Когда напишешь на листке бумаги «Джон», еще ничего. «Крэг» – тоже еще куда ни шло, но уже чувствуешь какие-то враки. Но если написать «В комнату вошел Джон», то сразу видны уши, сразу ясно, что это какой-то маскарад. Особенно это касается англосаксонских имен, и особенно женских.
То же самое, вы считаете, происходит с географическими названиями, с топонимами?
Возможно. Но ведь не обязательно рифмовать. Зачем обязательно рифмовать? Это камешек, который попал в сандалии, и с ним надо либо ходить, либо выбрасывать. Набоков замечательно с этим справлялся. Сразу писал: «Цинциннат Ц»[290]. Даже в «Пнине» он как-то умудрялся избегать таких вещей. Он их просто переводил. Например: «Они жили на 80-х и называли себя «восьмидесятники»»[291]. Это можно. Один из моих не самых любимых текстов Олега Вулфа называется «Джаз на Лексингтон»[292]. Я думаю почему? Наверное, из-за названия. Даже когда мы пишем по-русски слово «джаз», уже что-то не то…
Уже акцент?
Да, уже «фиалки пахнут не тем» – уже попахивает туризмом. И «Лексингтон» в том числе. Хотя понятно, что Олегу хотелось просто назвать эту улицу. Кроме того, в этом его тексте есть строчка: «Таня танцует джаз». Ему нужно было объединить эти слова, эти звуки: джаз, снег, Лексингтон. Мы не успели поговорить с ним об этом… Когда пишешь названия латиницей, еще как-то нормально, но, когда переводишь на кириллицу, естественности не получается. И в прозе то же самое. Сразу становится неуютно, неловко, как-то стыдно. Но может быть, у меня какое-то неправильное восприятие.
Но иногда все-таки получается: например, у Лены Сунцовой «Гарлем» рифмуется с «камнем»[293].
Да, бедная рифма иногда спасает, в ней есть своя прелесть, уютность, домашнесть, и, следовательно, нет искусственности. Я думаю, Лена это интуитивно нашла, хотя она прекрасно умеет рифмовать точно. Здесь нужно было именно что-то такое: «Гарлем – камнем». Чувствуется сдвиг, и без него нельзя. Да и на уровне смысла все сходится: Гарлем – это такой камешек, островок.
В ваших стихах о Нью-Йорке и его окрестностях мне удалось найти рифму лишь к Ньюарку: «Ньюарка – жарко» (из стихотворения «Автобус. Ньюарк, Нью-Джерси»).
Сейчас я, наверное, не стала бы этого делать. Ведь «Ньюарк» произносится с ударением на первом слоге. С этим связана одна смешная история. В 89-м году, в свой первый приезд сюда, я ехала с бабушкой в электричке из Филадельфии. Мы с ней не отрывались от расписания и внимательно, как нам и наказали, ждали своей остановки в Ньюарке, где нас должны были встретить. Но, когда объявили Нью2арк, с ударением на первый слог, я не расслышала и решила, что поезд опаздывает. А когда объявили следующую станцию, Нью-Йорк, произносимую машинистом с нашим местным открытым энергичным «а», то я услышала: «Нью-Арк». Так мы с бабушкой приехали вместо Ньюарка в Нью-Йорк на Penn Station, и встречающие должны были пилить за нами через реку. Теперь я, наверное, не стала бы усаживать это неудобное слово в строку.
Не могли бы вы вспомнить еще какой-нибудь эпизод, приключившийся с вами в Нью-Йорке – такой, какой было бы трудно представить себе в другом месте, в другом городе?
Был один ужасно смешной случай, когда еще были живы башни-близнецы. Вообще с этим местом у меня связана масса первых американских воспоминаний. Там как-то по-особенному течет время. Вблизи башен я провела почти три года, работая в «Наяне», которая располагалась неподалеку. В 93 -м году я была там меньше чем за два часа до теракта[294]. Я каждый день приезжала в Нижний Манхэттен на поезде из Нью-Джерси, выходила на улицу, искала и сразу находила эти бодрые нью-йоркские утренние запахи, приводящие меня в чрезвычайно восторженное и счастливое расположение духа: запахи кофе, цементной крошки и близкого моря. Потом, в пять часов вечера, я была так же счастлива поскорее убраться за реку. Такая была ритмическая жизнь. Так вот, вокруг той станции у башен стояли уже знакомые мне музыканты с транзисторами. И были бездомные, которых тоже со временем узнаешь, с которыми каждый день здороваешься. И вот однажды по дороге домой я увидела в подземном переходе очень грустного человека: прекрасно одетый джентльмен в светлом плаще, стоит и держит перед собой стаканчик из-под кофе – тогдашний типично нью-йоркский голубой картонный стаканчик с греческими надписями[295]. У меня в голове почему-то сразу нарисовалась история этого человека: я решила, что его сегодня или вчера уволили и поэтому на нем еще хорошая одежда, но работу он уже потерял, и вот он стоит теперь здесь; наверное, его выселяют из квартиры, и так далее. Денег у меня было два «квотера» – уже купленный билет на поезд и эта оставшаяся мелочь, пятьдесят центов. И, проходя мимо него, я бросила эти монеты ему в кружку. То есть я думала, что опустила, но получилось, что бросила, потому что на мою серую московскую шинель полетели тепленькие кофейно-молочные брызги. Представьте удивление этого человека, который, оказывается, просто стоял себе там спокойно, кого-то ждал, грелся этим кофе, и вдруг какая-то сумасшедшая бросает ему в стаканчик две тяжелые грязные монеты! Он был настолько
