15 (28) – 26 августа (8 сентября) 1906 г. РадегундRadegund 28/15 August 1906.Дорогой Борис Николаевич!Radegund 5 September/23 August 1906!Дорогой Борис Николаевич!Не удалось написать ничего, кроме обращения, т<ак> к<ак> надо было съездить на несколько дней в Maria-Grun[1586]. Впрочем, для Вас это пока – китайская грамота. Я Вам отправил открытку в Серебряный Колодезь[1587]. Письмо направляю в Дедово[1588]. Мой дорогой, мой милый друг! Никогда мы с Вами не были еще так близки друг к другу; Вы об этом и не подозреваете, а я не вправе дальше объяснять касающееся меня; достаточно намека? Обязываю Вас вперед честным словом не расспрашивать меня и о том, откуда я знаю касающееся Вас[1589]. Скажу только, что знаю я это три месяца, подозревал раньше… Но раньше объясню Вам, как и почему я уехал. Семья Гульшиных, о которой Вы уже осведомлены, очень одинока; почти полустолетие, как Гульшины близко знакомы с Гедике (фамилия моей мамы); Сергей Гульшин (помните «Борю», просящего спасти его «великого брата»?) – действительно очень даровитый, очень тонкий и очень больной 23-летний человек; я знавал его только мальчиком и последние годы не видался с ним; с его матерью, которая старше его всего на 18–19 лет, я очень хорошо знаком; она очень милая женщина и в свое время была обаятельна; с мужем она в разводе и вообще семейная жизнь ужасно сложилась; поддерживать знакомство с такой семьей было очень тягостно, и мы понемногу разошлись. Теперь, когда врачи предписали Сергею продолжительное пребывание в немецкой санатории, Гульшины через брата моего Александра Карловича стали искать возобновления знакомства; дело в том, что Сергея одного отправить нельзя, а его мама, да и он сам вбили себе в голову, что единственным спутником могу быть только я; в этом мнении их укрепило сообщение моего брата Александра о том, что я подумываю о лечении. Начали понемногу подготовлять почву, Сергей был у меня, затем просил меня его отец, его мать; я долго не решался, наконец дал свое согласие, указав, разумеется, на то, что я располагаю такою-то суммою денег и таким-то количеством времени. Дорогой Борис Николаевич! Я очень рад, что принял это предложение. Один я бы мог прожить всего один месяц, а этого недостаточно; услуга, мною оказываемая действительно очень выдающемуся молодому человеку, вполне покрывается услугой, оказываемой мне, тем более, что старик Гульшин страшно богат[1590]. В настоящее время Сергей поправляется, и я могу вскоре оставить его на попечении одного молодого врача, его дальнего родственника, который на днях должен выехать сюда из России[1591]. Сергей страдает неврастенией мозга; если он выздоровеет окончательно, Вы услышите о нем: он заставит говорить о себе… – Итак, 22 мая ровно три месяца тому назад я выехал за границу. Ваша судьба, Ваше страдание сопоставлялись в моей голове с моими горестями; я находился в страшно напряженном опасном настроении; было в этом нечто поистине оргийное, т<ак> к<ак> за месячное пребывание без работы в Немчиновке[1592] я накопил сил, не поправив при этом своей нервной системы. Во время дороги я чуял ясно, что приближается нечто грозное или, вернее, грозовое: или буду убит молнией, или все во мне прояснится. В Вене мне показалось, что я скоро умру. Я не мог ничего есть и старался только скрыть свое состояние от моего еще более страдающего спутника. Я бодрился, крепился и даже отправился в театр смотреть и слушать мою несравненную «Кармэн»[1593], которую, кстати сказать, я слышал в 20-й и все-таки в I раз, т<ак> к<ак> только немцы могли мне открыть все необычайные прелести этой партитуры. Я сидел в театре, как во сне, и часто чувствовал себя близким к обмороку; то я прощался с жизнью, то мне казалось, что музыка вещает мне преодоление всех опасностей болезней бедствий и долгую плодотворную жизнь… По дороге из Вены в Грац, среди роскошной и уютной природы Штирии, я окончательно потерял всякое сознание своего существа и приехал в санаторию Maria-Grun очень серьезно больным человеком. У меня открылась нервная горячка; температура доходила до 41°; 10 дней я лежал в постеле; встал исхудавшим, но уже действительно выздоравливающим человеком; эта горячка была кризисом моей долголетней болезни, и я благословляю небо, что этот кризис застал меня в санатории, где главным врачом состоит Dr. Stichl, считающийся талантливейшим учеником Крафта-Эбинга, основателя этой санатории[1594]. Лечили меня удивительно энергично и совсем по новому для меня способу. Вы знаете мое предубеждение к медицине; но я так ослаб, что решил не сопротивляться и отдал себя в распоряжение врачей; должен сказать, что Dr. Stichl прямо художник; что-то артистическое лежит в его манере изучать больного; говорят, что в диагнозе он никогда не ошибается; мне он сказал, что мое страдание чисто функциональное и периферическое, что горячку можно рассматривать как последнюю острую вспышку хронической болезни, которую мой организм, очень стойкий и одновременно очень нежный, уже преодолел почти сам. Когда я встал с постели, началось систематичное лечение водой, электричеством; запрещено читать, вести серьезную беседу, утомляться; приказано забыть временно о прошлом, отдаться лени. Я все беспрекословно выполнял. Когда я сидел в поезде, несшем меня за границу, я в голове составлял горячие страницы моего письма к Вам, которое собирался написать немедленно по приезде в санаторию; это письмо я считал своею святейшею обязанностью, обязанностью друга, старшего брата, но судьбе было угодно избавить Вас, быть может, от неприятных минут; теперь я поправился (конечно, не окончательно) и могу коснуться того, о чем тогда хотел писать; но сделаю я это совсем иначе; ибо иной человек беседует с Вами сейчас, дорогой мой; за эти три месяца я более изменился, нежели за 15 предшествовавших лет моей жизни; так, по крайней мере, кажется мне самому; могу ли я сказать, что