иногда повторяете меня: врете, подлецы, я не с Вами, и если Вы хвалите музыку, я ее ругаю»[1755].
Наконец, после кощунств с музыкой, мистерией, соборностью и мистикой, я считаю необходимым на время провокации опустить завесу на многое в себе и явиться с опущенным шлемом. Отсюда тактика: «Назад к индивидуализму» в одном направлении, и «лучше соц<иал->демократия, чем соборный разврат» – в другом.
Теперь подхожу к ужасу, который гнетет и давит меня; о невольной боли, которую я причинил Вам, и о двойной боли, которую испытываю я: Вашей болью болею; и болью тем, что негодный купчина[1756] провоцировал наши отношения. Вот как это произошло. Когда Вы писали мне, что будете отвечать, я очень порадовался в двояком отношении: 1) я хотел с Вами говорить в печати: я думал, что наша полемика будет мне глубоко полезной, и что мы могли бы показать пример, как надо полемизировать, 2) я радовался случаю выяснить свою истерическую по форме заметку, снабдить ее комментариями в том свете, что не так «дик зверь, каким я его представил», что моя заметка, если она и истерична по форме, то все-таки она не «ананас», каким не могла не показаться. Первоначально я хотел отвечать в «Весах», посвятив ответу один из «На перевале» (которому «Весы» уделяют 4–5 страничек). Но когда оказалось, что Вы выступили тяжеловооруженным, мобилизировав на мою заметку полки из ратей, которых я сам высоко чту, я увидел, что мог бы ответить Вам большой статьей, в которой должен бы предварительно высказать 1) вводные взгляды к заметке, которых печатно не высказывал, и 2) на Ваше возражение ответить пояснением вдвое большим. Этого ни в «Весах», ни в «Перевале» (который отказался напечатать мою лекцию (имевшую успех)[1757] и который, конечно, отказался бы поместить ответ на возражение в размере, превышающем размер 5 печ<атных> страниц). «Весы», кроме того, были битком набиты материалом, который нужно напечатать в текущие два месяца, иначе этот материал потеряет свой смысл (всё полемика и тактика). В «Руне» я мог бы написать статью, но я вышел из сотрудников, а письмо в Редакцию меня заставили написать в один день.
Но буду говорить по порядку.
Приехав в Москву, я встретился на бульваре с Тастевеном, который сообщил мне о размере Вашей статьи, о том, что № вышел[1758], говорил о том, что журнал меняется, что в журнале будут сериозные статьи, посвященные гносеологическому взгляду на искусство. Я, имея в виду, помимо спешного ответа, написать статью, в которой собирался разобрать нашу полемику, имел неосторожность сказать, что в сериозно обставленном журнале я мог бы работать, если бы Ряб<ушинский> не врывался со своим «хамством»[1759]. Оба мы смеялись над Рябушинским (ведь ушел я 1) из-за оскорбления Рябушинского, нанесенного Курсинскому[1760], 2) из<-за> того, что нам, сотрудникам, объявили с высоты престола об изменении направления журнала[1761], 3) из-за того, что Рябушинский так и не сумел объяснить программы журнала). Так мы поговорили, не предрешая формального моего возвращения в журнал. Пришел домой, получаю «Руно»: в восторге от Вашей статьи, но вижу настоятельную необходимость ответить Вам на страницах «Руна», имея в виду, что статья, написанная столь блестяще, намекает на многое, о чем мы лично говорили, говорит о моем кризисе, касается моей личности (эстетической) – но личности: и я хочу внести своим объяснением ряд поправок. Телефонирую в «Руно», отвечают: «Статья нужна послезавтра: журнал выходит». Пишу моментально. Потом читаю «Руно». Вижу – Ваша статья единственное, что ценно: журнал наполнен вздором; выходки «Эмпирика» против «Весов», которые теперь составляют Брюсов, я, Эллис, т. е. выходка против нас, вздор Блока о «реалистах», «меледа» Иванова о «гы-гы-гы» русского мужичка в греческом хитоне, соборно предающегося педерастии[1762]; вижу – нет, не могу сотрудничать во враждебном лагере: лечу говорить с Брюсовым и Эллисом. Вырабатываем ультиматум «Руну»: 1) устранение Рябушинского и «конституция» Руна, 2) права «veto» на статьи о литературе (мера против Петербурга). Пишу письмо Тастевену, посылаю письмо в Редакцию. Тастевен прилетает; говорит уклончиво, не сдается (письмо, вероятно, мое он уже читал); Тастевен соглашается со многим, о чем я говорил. Я думаю, что говорит он как уполномоченный Рябушинского. Извещаю Брюсова, что «Руно» сдается. Но Рябушинский все отвергает (о письме молчат). И вдруг получаю ответ, что если вернусь в «Руно», напечатают, не вернусь – отвергнут. А напечатать ответ мой Вам мне необходимо: напечатать негде. Злюсь, ссылаюсь на формальное свое право, уклоняются, советуются – и отвергают. Мне говорит Брюсов, что если я напечатаю протест в газетах, это послужит формальным поводом к его выходу: уйдут Мережковские, Кузмин, Балтрушайтис и др.[1763]
Теперь о форме письма в газеты. Составляю наскоро ответ[1764], показываю одному лицу (ни Эллису, ни Брюсову, ни Соловьеву, ни Петровскому – кому, не скажу), говорят: не мотивировано, а мне некогда думать о форме, потому что измучен, денег нет, в Москве жара, чуть ли не есть нечего (мамы не было), масса срочной работы, непрочитанные книги, письма от петербуржцев, что я – клеветник (за полемику), оскорбление, полученное от одного лица, которое мне дороже всего на свете[1765], и в