Фигура доктора, подбирающего детей в свой шарабан, отсылает к Ною, мотив которого использовался до этого рассказчиком применительно к себе самому в книге «Революция и фронт». В связи с тем что «Эпилог» вышел незадолго до процесса эсеров еще в период пребывания Шкловского в Петербурге, неминуемо вспоминается Дом искусств (ДИСК), «сумасшедший корабль», описанный Ольгой Форш, где жил в это время Шкловский. Рядом с молодыми литераторами квартировали писатели и критики старшего поколения и среди них Аким Волынский. О нем пишет Борис Эйхенбаум, проявивший, кстати, склонность к метафикции еще в раннем очерке об О’Генри [Гребер, 1996, с. 10]: «Фанатизм его духа и фантастичность тогдашней жизни вступили в какой-то своеобразный союз – имя Волынского стало звучать как-то по-новому. В Доме Искусств (на Мойке), который был тогда Ноевым Ковчегом для спасающихся от потопа писателей, Волынский казался самим Ноем, кормчим этого утлого судна, неизвестно куда плывущего. Шкловский жил там наверху веселым юнгой: пел, писал, шутил и помогал. А внизу, в большой комнате, беззвучно жил Волынский: не писал, а мудрствовал, как чернокнижник, над древними текстами: изучал Евангелие и античные танцы. Ему необходимо было что-то доказать, чему никто не верил» [Эйхенбаум, 1928, с. 44–45]. Такое восприятие ДИСКа разделялось (хотя и с диаметрально противоположных позиций) деятелями победившей культуры. Так, в рецензии на «Книжный угол» со статьей Эйхенбаума «5=100», едко говорится, что формалисты – это «самая интересная группа литературных «зверей», спасшихся от потопа <…> в свой книжный угол» [Загорский, 1922, с. 18–19]. Возможно, позднейшая метафора Берлина как эмигрантского зоопарка в
В приведенном фрагменте Эйхенбаум, вероятно, ориентируется на «Эпилог» Шкловского, в пользу чего говорит упоминание легенды о Ное, а также подхватывание важного для Шкловского тезиса о «фантастичности» жизни. Сравним следующий фрагмент
Полемизируя с Волынским и в то же время чувствуя в нем «своего» (возможно, определенную роль сыграла и топонимическая перекличка фамилий, актуализирующая происхождение своих носителей), Шкловский осуществляет свой излюбленный прием сближения внешне далеких понятий: себя (известного авангардиста) и академиста Волынского[106]. При этом акцентируются заслуги «настоящего» Ноя, будь то спаситель детей доктор Шед или патриарх Дома писателей Волынский, ибо они суть хранители культуры, человеческой и книжной соответственно. Шкловский же играет титулом спасителя, как и со всей культурой, демонстрируя здесь унаследованную от Розанова двуликость[107]. Однако игра – «веселое дело разрушения» [Шкловский, 1923 (а), с. 220] – это только остранение культуры, в отличие от варварского эпигонства большевиков. Таким образом, в «Эпилоге» миссия «исправления» перепоручается доктору Шеду, а сам рассказчик отодвигается на вторые роли. Включение «Эпилога» в берлинское издание существенно меняет акценты: тема айсоров включается в контекст бегства рассказчика из России. Таким образом, уже он, а не мир вокруг оказывается в неправильном, болезненно смещенном состоянии.
Заглавие второго из фрагментов, также впоследствии включенных в СП, – «В пустоте» (впервые в альманахе «Часы», Петроград, 1922 г.) – соответствует иллюзии покоя, которую воспроизводит рассказчик, обращаясь к эпизоду своей фронтовой биографии в захолустном Херсоне. Война перешла здесь в состояние вялотекущей обыденности: «Ни по климату, ни по народонаселению правый берег не отличался от левого» [Шкловский, 1978, с. 7]. Ключевым мотивом является неразличимость красных, белых и вообще кого бы то ни было друг от друга. Стрельба идет в основном по своим, да и то не очень заметно. Борьба политических сил, которой плотно нашпигована книга «Революция и фронт», контрастирует с подчеркнутой обыденностью, «пустотой» войн, отраженной в данном отрывке:
«Спишь… семь часов утра. Слышно жужжание и звонкий звук, похожий на удар мяча о паркет пустого зала.
Это была бомба.
Значит, уже нужно вставать и ставить самовар. А иногда обстреливают город» [Там же, с. 14].
Ошибочность окружающего мира, вызывавшая у рассказчика ощущение ирреальности, доведена здесь до абсурда, и эксцесс становится обыденностью. Рассказчик уже не стремится к исправлению того, что характеризуется одним лишь признаком существования, не маркированным ни положительно, ни отрицательно. Это та фаза путешествия, когда гул истории стихает и остается только грохот сражения. Погружаясь в него, рассказчик теряет связь событий, это и есть пустота, вынесенная в заголовок: «Впрочем, я путаю все, рассказ этот, который я слышал, относится к более позднему времени» [Там же, с. 26]. В берлинской редакции
Окончание путешествия в Берлине окончательно переворачивает систему координат. Вытесненный в эмиграцию рассказчик начинает поиск путей для возвращения, которое естественным образом сыграет роль исправления ошибки. Такой решительной подготовкой к возвращению выступает эпистолярная повесть