Многое в таком мироощущении диктовалось неприятием тех противоречий, которые уже явил миру капитализм. Но славянофилы возводили свои антипатии на некий религиозно-мифологический уровень, при котором все «западное» становилось вместилищем злого и неистинного, а «восточное» – доброго и справедливого.

Смотрите –  мрак уж робко убегает,На Западе земли лишь он растет:Восток горит, день не далек, светает —И скоро солнце красное взойдет! —

провозглашал Константин Аксаков в 1845 году.

Ни Герцен, ни Белинский, ни их единомышленники согласиться с этим не могли. Соотношение Запада и Востока виделось им иначе. «Самые живые, современные национальные вопросы в России теперь: уничтожение крепостного права, отменение телесного наказания, введение по возможности строгого выполнения хотя тех законов, которые уже есть» (Белинский). Это была программа-минимум, причем в своей основе именно европейского толка, столь нелюбезного славянофилам.

Правда, Герцен (в отличие от Белинского и в согласии со славянофилами) возлагал надежды на общинное начало русской жизни, однако при условии коренного разрыва его со всей системой старых феодальных отношений. А для этого нужно, чтобы «разумное и свободное развитие русского народного быта» совпало «с стремлением западного социализма».

Что же касается Константина, то славянофильство внесло некоторый порядок в его раздираемый противоречиями, подвергавшийся противоположным воздействиям ум. В кружке Станкевича он в какой-то мере уступил напору «отрицательных идей» западнического толка (хотя о западничестве говорить тогда было бы еще преждевременно), что стоило ему немалых душевных мук и страданий. Путешествуя по странам Западной Европы в 1838 году, он еще ищет и почитает некие общечеловеческие и общеевропейские духовные ценности, хотя уже убежден в коренном превосходстве отечественного начала.

Теперь он у пристани, и само путешествие на Запад – и в переносном, духовном, и в конкретном личном, географическом плане – рисуется ему как бесплодное скитание, а возвращение домой – как выход на истинно прямую дорогу.

Оторваны могучею рукою,Мы бросили отечество свое,Умчались вдаль, пленясь чужой землею,Земли родной презревши бытие…Пора домой! И, песни повторяяСтаринные, мы весело идем.

Славянофильство выдвинуло несколько выдающихся по уму и по характеру личностей: А. С. Хомякова, братьев Ивана и Петра Киреевских, Ю. Ф. Самарина. Своеобразие Константина среди них хорошо определил Герцен: «Константин Аксаков не смеялся, как Хомяков, не сосредоточивался в безвыходном сетовании, как Киреевские. Мужающий юноша, он рвался к делу… Аксаков был односторонен, как всякий воин; с покойно взвешивающим эклектизмом нельзя сражаться».

Теперь нашла свое развитие способность Константина обращать убеждение в дело, не останавливаясь ни перед какими крайностями. С удесятеренной энергией восстал он против употребления иностранного языка. «Доходило до того, – вспоминает Погодин, – что в его присутствии не смели говорить по- французски, и однажды даже, во время своих именин (21 мая 1845 года)… Константин взбесился на Надеждина за то, что он назвал себя случайным представителем Петербурга, и отказался чокнуться с его бокалом».

«Чересчурность», опять «чересчурность»!..

Еще одна деталь, передающая отношение Константина Аксакова к Петербургу. В то время новая столица нередко характеризовалась с помощью, так сказать, родственных сравнений и метафор. «На семьсот верст убежать от матушки!» – воскликнул однажды Гоголь. «Матушка» – это Москва. Убежавший сын – Петербург. Отношения их сложные, но все-таки родственные. У Константина Сергеевича все иначе. По свидетельству Смирновой-Россет, он как-то дал такой совет: «Приезжай к нам в Белокаменную; ненавистен этот побочный город, прижитый с Западной Европой». Вот так! Петербург – плод внебрачных связей, разврата…

Около того же времени – в середине 40-х годов – принялся Константин изгонять не только чужое слово, но и чужую одежду: шляпу, фрак, брюки и т. д. Он отпустил бороду, надел рубашку с косым воротом, а панталоны заправил в сапоги. В таком виде ходил по городу, наносил визиты.

Новый наряд Константина давал обильную пищу для толков и острот. «Сына Аксакова в терлике и мурмолке еще не видала»[40], – писала Смирнова-Россет за границу Гоголю. Недруги Аксакова острили: мол, Константин Сергеевич облекся в сарафан.

Комические поступки Константина имели, однако, серьезные мотивы. Платье не безделица, считали славянофилы. Если европейская одежда отражает определенный психологический склад, определенные взгляды и привычки – от угодничества, сервилизма до либерализма (характерно, что славянофилы сближали столь разные вещи!), то освободиться от нее – значит хотя бы частично освободиться от «влияния западного зла» и стать ближе к народу.

Но вот ирония жизни: «К. Аксаков, – пишет Герцен, – оделся так национально, что народ на улицах принимал его за персианина, как рассказывал, шутя, Чаадаев».

Шутка Чаадаева получила широкое распространение. В «комическом иллюстрированном альманахе» «Первое апреля» (СПб., 1846), изданном начинающим литератором Н. А. Некрасовым, был напечатан маленький фельетон «Славянофил», построенный на том же недоразумении, квипрокво: вырядившегося в лапти, мурмолку, охабень славянофила бабы принимают за иностранца.

Однако никакие насмешки и шутки не могли повлиять на Константина. Его вообще трудно было в чем-либо переубедить, сдвинуть с той точки зрения, которую он считал верной. «Коли он во что засядет, так, во-первых, засядет по уши, а во-вторых, – во сто лет не вытащите его и за уши из того ощущеньица или того понятьица, которое от праздности забредет в его, впрочем, необыкновенно умную голову», – писал Белинский.

Отношения Белинского и Константина Аксакова заметно ухудшились. Холодность наметилась еще в начале 1839 года; оба отдавали друг другу должное

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату